Наши чувства словно бы впали в полудрему; долгие часы мы пребывали в каком-то подобье спячки, лишь на дне сознания тлела смутная надежда на то, что вот сейчас вдали покажется судно, спешащее нам на помощь. Таков милосердный закон природы: разум не в силах представить своего собственного исчезновения, а сильный страх не может длиться долго, сменяясь спасительным отупением полузабытья.

Однако с первых же минут — и позже, когда один за другим истекали часы, сменялись сутки, уходила надежда, — Хильда все свое внимание и силы отдавала Себастьяну. Думаю, ни одна дочь не ухаживала за своим горячо любимым отцом так, как она — за человеком, который всю жизнь был ее врагом, человеком, который причинил ей и ее семье столь много зла. Она даже и помыслить не могла о том, что мы могли с большей вероятностью сохранить свои жизни, если бы не растрачивали столько энергии на спасение этого старого злодея. С его смертью для Хильды исчезал последний шанс на торжество правосудия — и, главное, на восстановление справедливости.

Что касается Себастьяна, то первые полчаса нашего вынужденного путешествия он лежал без единого движения, бледный и безмолвный, как мертвец. Но потом разомкнул веки (при лунном свете мы увидели, как блеснули его глаза), чуть приподнял голову и повел вокруг себя странным, уже словно бы потусторонним взглядом. Однако постепенно зрачки сфокусировались — и мы поняли, что рассудок возвращается к нему.

— Что… А, это вы, Камберледж, — взгляд Себастьяна уперся в меня. — И вы здесь тоже, медсестра Уайд? Что ж, думаю, вдвоем вы справитесь со мной… И с ситуацией в целом.

Голос его звучал с легкой насмешливостью: казалось, все происходящее Себастьяна только развлекает. Его прежняя манера общения настолько не изменилась, что на миг нам даже почудилось: мы снова работаем в больнице и он — наш начальник.

Он приподнялся на одной руке и пристально всмотрелся в бескрайнюю морскую ширь, простиравшуюся до самого горизонта. Несколько минут мы все молчали. Потом Себастьян вновь заговорил.

— А знаете, молодые люди, что я вообще-то должен сейчас сделать, приди мне в голову идея быть по-настоящему последовательным? — спросил он нарочито высокопарным тоном. — Улучить момент, собраться с последними силами — и соскользнуть с этого плота в воду. Просто для того, чтобы лишить вас шанса отпраздновать последний триумф, во имя которого вы так долго и усердно трудились. Вы ведь сейчас желаете спасти мою жизнь не ради меня самого, а в ваших собственных целях. Так назовите же мне хотя бы одну причину, по которой я должен помочь вам это сделать! Быть может, вы считаете, что я так уж стремлюсь завершить свое собственное уничтожение?

Когда Хильда ответила ему, ее голос слегка дрогнул, но в целом он звучал даже более мягко и сдержанно, чем обычно:

— Нет, я стараюсь не только для того, чтобы завершить победой собственную борьбу. И уж вовсе не для того, чтобы обречь вас на уничтожение. Есть во всем этом и еще одна цель: дать вам возможность уйти из жизни с совестью, не отягощенной тяжким преступлением. Многие люди слишком малы, чтобы быть способными к раскаянию: их крохотные души подобны слишком тесному жилью, где просто нет места комнате, предназначенной для этого чувства. Вы не такой человек; ваша душа достаточно просторна, чтобы впустить в себя раскаяние — но, едва впустив, вы тут же постарались его уничтожить. Однако все дело в том, что вы не можете уничтожить его. Все ваши победы над этим чувством временны, оно возникает снова и снова, это не зависит от вас. Да, конечно, вы попытались раз и навсегда разрушить эту комнату, составляющую неотъемлемую часть вашей души, и похоронить раскаяние под ее обломками… Признайтесь же: вы потерпели неудачу, причем самым страшным образом. Именно раскаяние, уцелев, но чудовищно изменившись, заставило вас предпринять столь много попыток погубить те две единственные среди всех живущих души, которые все знали и которые поняли вас. И теперь, если мы все же когда-либо сумеем благополучно добраться до берега — Богу известно, насколько мала эта вероятность! — судьба даст вам еще один, последний шанс восстановить справедливость. Устранить последствия того преступления, которое вы совершили. Вернуть моему отцу, пускай посмертно, его доброе имя — и очистить память о нем от того мрака, которым она сейчас окутана. Подумайте: ведь во всем свете вы и только вы можете сделать это!

Себастьян по-прежнему лежал неподвижно, вытянувшись во весь свой немалый рост. Какое-то время он молчал. Потом взгляд его, если меня не обманул неверный отблеск лунного света, сперва затуманился — а затем отвердел. Теперь не было никаких сомнений: мы вновь видели перед собой прежнего Себастьяна.

— Вы — храбрая девушка, Мэйзи, — наконец медленно проговорил он. — Позвольте мне назвать вас этим вашим детским именем — и вашей подлинной фамилией: Йорк-Беннерман. Вы действительно очень храбрая девушка… Да, я постараюсь выжить. Ради вас и, вы правы, ради меня самого. Торжественно обещаю вам: хотя вашего отца не вернуть к жизни, с его чести будет снято пятно…

Через полчаса он уже безмятежно спал (плот, отданный на волю ветра и волн, все это время ходил ходуном), а мы, сидя рядом, со странным почтением смотрели на лицо старика. Трудно поверить, но оно менялось буквально на глазах. Жесткие, безжалостные черты постепенно смягчались, словно бы наполняясь благородной человечностью. Чувствовалось: душа Себастьяна, не утратив прежней мудрости, теперь вдобавок обрела еще и доброту — что отразилось и на телесном его облике. Холодный и черствый к окружающим старый профессор исчез бесследно. Теперь, пускай даже на самом исходе жизни, это был совершенно иной человек.

…А плот все несло по воле волн: день за днем, ночь за ночью. Муки наши были ужасны; я даже не буду пытаться описать их, они и без того даже слишком ясно встают перед моей памятью. Мы с Хильдой, молодые и крепкие, еще как-то держались; но Себастьян, чей организм был подточен не только возрастом, но и тяжелой болезнью, сдавал с каждым днем. Его пульс все слабел, иногда мне вообще едва удавалось его нащупать. Временами старика покидал рассудок, тогда он то неразборчиво бормотал что-то, обращаясь к дочери Йорк-Беннермана — то вдруг, забыв обо всем, заговаривал со мной так, словно мы сейчас находились в больнице: давал мне указание подготовить инструменты, рассуждал о том, как следует проводить полостную операцию…

О, разумеется, мы внимательно следили за горизонтом, надеясь увидеть парус. Но горизонт был чист: ни паруса, ни дымка из пароходной трубы. Похоже, что за эти дни мы успели покинуть пределы оживленной корабельной трассы. Должно быть, тому способствовал ветер: насколько я мог судить, за время нашего плаванья он переменился с юго-западного на юго-восточный — и теперь нас неотвратимо сносило к открытым просторам Атлантики…

На третьи сутки, уже ближе к вечеру, примерно в пять часов, я увидел на горизонте темную точку. Движется ли она? Если да, то в каком направлении? Затаив дыхание, мы напряженно всматривались. Прошла минута, затем другая… Да, никаких сомнений: точка росла, она приближалась! Теперь мы четко видели: это пароход.

У нас было не так уж много возможностей привлечь внимание команды. Я встал (хотя держаться на ногах мне уже было нелегко) и отчаянно замахал в воздухе белым платком, который мне дала Хильда. Примерно полчаса прошли в томительном ожидании, и в какой-то момент у нас упало сердце: паровой корабль продолжал следовать своим курсом — так что, похоже, там не заметили нас. Но потом судно изменило направление — и у нас воскресла надежда. Затем корабль лег в дрейф и мы увидели, что с борта спускают шлюпку. Упав на колени, мы с Хильдой возблагодарили Провидение. Мы спасены, помощь придет вовремя, она уже идет…

Я посмотрел на Хильду и увидел, что лицо ее искажено отчаяньем. Она щупала пульс Себастьяна и, видимо, не могла его найти. Но вдруг лицо девушки прояснилось:

— Слава Богу! — воскликнула она. — Он еще жив! Они не опоздали, он все еще с нами — и он успеет сделать признание!

Старый профессор сумел поднять веки. Взгляд его был словно подернут пеленой.

— Шлюпка? — спросил он.

— Да, лодка!

— Значит, вы получите свою награду, дитя мое. Я постараюсь продержаться, сколько смогу. Обеспечьте мне еще хотя бы несколько часов жизни — и моя вина перед вами будет искуплена… В той мере, в которой ее вообще можно искупить…

Даже не знаю, как это описать, но те минуты, которые потребовались шлюпке, чтобы достичь плота, показались нам неизмеримо более долгими, чем те трое суток, которые нас носило по океанским просторам. Время словно бы остановилось, шлюпка едва ползла, продираясь сквозь бесконечные мгновенья. Трудно поверить, но именно тогда я вдруг усомнился, действительно ли нас успеют спасти. Наконец шлюпка оказалась рядом — мы увидели встревоженные лица моряков, их руки, тянущиеся к нам, чтобы помочь перебраться через борт…

В первую очередь наши спасатели стремились помочь Хильде, но девушка, вырываясь, не отпускала от себя Себастьяна:

— Сначала его! — кричала она. — Если вы не успеете помочь ему, моя жизнь ничего не будет стоить! Ради всего святого, обращайтесь с ним как можно осторожней — он почти ушел!

Немного поколебавшись, матросы бережно подняли старика и пристроили его на корме. Лишь тогда в лодку перешла Хильда, а следом за ней и я.

Матросами командовал молодой ирландец. У этого доброго малого хватило предусмотрительности взять с собой бутылку бренди и кусок холодной говядины. Пока моряки гребли назад к пароходу, мы понемногу (нам было известно, как осторожно следует вести себя после голодания) рискнули подкрепить свои силы.

Себастьян лежал неподвижно. Не требовалось быть врачом, чтобы увидеть на его изможденном лице печать близкой и неизбежной смерти. Хильда все же осмелилась дать ему немного мяса, которое он запил одной или двумя чайными ложками бренди.