Не колеблясь ни минуты, Хильда Уайд опустилась в кресло и приняла дозу нового обезболивающего, отмеренную в соответствии со средней разницей веса между енотами и существами человеческого рода. По-видимому, моя тревога отразилась на лице, потому что девушка повернулась ко мне, улыбаясь, и сказала со спокойной уверенностью:

— Я хорошо знаю свою собственную конституцию. Поэтому совершенно не боюсь.

Ее успокаивающий взгляд проник в глубину моего сердца. Что касается Себастьяна, он ввел ей препарат столь бестрепетно, словно она была кроликом. Хладнокровие и спокойствие Себастьяна в научных делах издавна были предметом восхищения молодых практикантов.

Пришел Уэллс-Динтон, взялся за щипцы. Ему понадобилось потянуть лишь один раз. Зуб вышел, как будто пациентка была мраморной статуей: ни вскрика, ни движения, как бывает при использовании окиси азота. Хильда Уайд казалась безжизненной.

Стоя вокруг, мы следили за происходящим. Меня трясло от ужаса. Дыхание девушки было едва слышным, казалось, она колебалась между жизнью и смертью. Даже на бледном лице Себастьяна, которое обычно не выражало ничего, кроме сосредоточенного внимания и научного любопытства, я заметил признаки тревоги.

После четырех часов глубокого сна Хильда начала приходить в себя. Спустя еще полчаса она полностью проснулась, открыла глаза и попросила стакан красного вина, чашку крепкого бульона или устриц.

К шести часам вечера она уже была в полной форме и приступила к исполнению своих обязанностей, как обычно.

— Себастьян удивительный человек, — сказал я ей, когда во время ночного обхода зашел к ней в палату. — Его невозмутимость поражает меня. Вы знаете, все время, что вы спали, он наблюдал за вами так, будто ничего особенного не происходило!

— Невозмутимость? — переспросила она тихо. — А не жестокость?

— Жестокость?! — Я был потрясен. — Себастьян жесток? О, сестра Уайд, что за мысль! Да ведь он всю свою жизнь положил на то, чтобы избавить людей от боли. Он — апостол человеколюбия!

— Человеколюбия или науки? Какова его цель: избавить людей от боли — или выяснить, как устроено человеческое тело?

— Да что с вами? Не заходите слишком далеко. Я не позволю даже вам разочаровывать меня относительно Себастьяна! (Услышав «даже вам», она залилась румянцем, и я вообразил, что уже небезразличен ей.) — Никто не пробуждает во мне такого энтузиазма, как он; вспомните же, как много он сделал для человечества!

Хильда испытующе взглянула на меня.

— Я не стану разрушать ваши иллюзии, — произнесла она, помолчав. — Они благородны и великодушны. Но есть ли в их основе что-то кроме аскетического лица, длинных седых кудрей и усов, которые скрывают жестокую складку губ? А она действительно жестока! Когда-нибудь я покажу их вам. Подстричь длинные волосы, сбрить седые усы — и что тогда останется? — Девушка начертила несколькими штрихами профиль на листке бумаги и показала мне: — Вот что!

Я увидел лицо, напоминающее о Робеспьере и революционном терроре, — жесткое, недоброе лицо состарившегося «наблюдателя», которого интересует скорее болезнь (медицинская или социальная), чем больной.

Я не мог не признать, что этот набросок точно передавал самую сущность Себастьяна.

На следующий день мы узнали, что профессор задумал испытать летодин на себе самом. Все сотрудники клиники пытались отговорить его.

— Ваша жизнь драгоценна, сэр! Ею нельзя рисковать ради прогресса науки!

Но профессор был непоколебим.

— Прогресс науки возможен только в том случае, если ученые возьмут дело в свои руки и не пожалеют жизни, — отвечал он сурово. — Сестра Уайд ведь сделала это! Могу ли я позволить женщине превзойти меня в служении физиологии?

— Пусть рискнет, — шепнула мне Хильда Уайд. — Он совершенно прав. Препарат ему не повредит. Я уже говорила, что его темперамент как раз из тех, которые допускают прием этого снадобья. Такие люди редки, но он — один из них!

Дрожащими руками я отмерил необходимую дозу. Себастьян мужественно принял ее и мгновенно уснул, поскольку летодин действовал так же быстро, как оксид азота.

Спал он долго. Мы с Хильдой уложили его на кушетку и сели рядом, наблюдая. Он лежал совершенно неподвижно, словно статуя. Убедившись, что Себастьян утратил всякую чувствительность, Хильда тихо склонилась к нему, приподняла кончики седых усов и обвиняющим жестом указала на его губы.

— Помните, что я вам говорила? — прошептала она многозначительно.

— Да, в чертах его лица и в уголках рта есть нечто суровое и даже безжалостное, — неохотно признал я.

— Вот зачем бог даровал мужчинам усы, — задумчиво проговорила девушка вполголоса, — чтобы скрыть жестокость, затаившуюся в уголках рта!

— Почему же обязательно жестокость? — возразил я.

— Будь то жестокость, лукавство или чувственность — в девяти случаях из десяти все это отлично маскируется усами!

— Хорошего же вы мнения о противоположном поле! — обиделся я.

— Провидению лучше знать. Ведь это оно снабдило вас усами. Вероятно, это было необходимо для того, чтобы мы, женщины, могли бы не видеть вас постоянно такими, какими вы есть. Кроме того, я же сказала «в девяти случаях из десяти». Бывают исключения — и какие исключения!

Поразмыслив, я предпочел не оспаривать ее нелестную оценку.


Эксперимент и на этот раз прошел успешно. Себастьян очнулся спустя восемь часов, хотя и не настолько бодрым, как Хильда Уайд, но вполне живым; он чувствовал только некоторую вялость и жаловался на тупую головную боль. Голода он не ощущал. Услышав об этом, Хильда с сожалением покачала головой:

— Летодин не найдет широкого применения. Тех немногих, кому он не противопоказан, придется тщательно отбирать, — да и они не обойдутся без постоянного присмотра. Похоже, что сопротивление коме еще больше зависит от темперамента, чем я думала. Если уж даже такой страстный человек, как наш профессор, не тотчас смог полностью прийти в себя… людям более вялым придется еще труднее.

— Вы считаете профессора страстным? — удивился я. — Большинство людей считает его таким холодным и сухим!

— Они заблуждаются, — убежденно заявила сестра Уайд. — Здесь подойдет сравнение с вулканом, чью вершину покрывает снег, а в глубинах клокочет огонь! У Себастьяна огонь жизни горит ярко, лишь наружность остается холодной и невозмутимой.

Так или иначе, Себастьян не остановился на достигнутом. Он приступил к целой серии экспериментов на пациентах, начиная с минимальных доз и постепенно увеличивая их. Но результатов столь же удовлетворительных, как у него самого и у Хильды, он так и не получил. Один туповатый, тяжеловесный, насквозь пропитый землекоп, получив всего одну десятую грана летодина, неделю страдал от сонливости, а потом еще долго — от апатии; зато толстуха-прачка из Уэст-Хэма[8] приняла две десятых и заснула так быстро, причем дышала с таким хрипом, что мы опасались, как бы она вовсе не отошла в вечность, наподобие кроликов. Мы заметили, что матери больших семейств в целом переносили препарат плохо; на бледных девиц со склонностью к чахотке он вообще не действовал. Только время от времени пациенты с исключительно живым темпераментом и богатым воображением оказывались способны воспринять летодин. Себастьян был разочарован. Он понял, что это обезболивающее средство не соответствует его первоначально большим ожиданиям, и энтузиазм угас. Однажды, когда исследования находились как раз на этом этапе, в палату, которую курировала Хильда Уайд, поместили больную, привлекшую ее особое внимание. Эта пациентка звалась Изабель Хантли — совсем молодая, высокая, темноволосая и стройная; ее порывистые движения и большие глаза явственно выдавали чувствительную, страстную натуру. Несмотря на несомненную истеричность, она была симпатичной и приятной в общении. Ее пышные черные волосы были прекрасны. Отличная осанка, красиво посаженная голова… С первых же часов появления Изабель я заметил, что сестра Уайд ее привечает. У них были родственные души. Как принято во всех больницах, мы именовали пациентов по номерам их коек, превращая их тем самым из людей в «истории болезни». Изабель была «номер четырнадцать», и Хильда то и дело упоминала о ней.

— Мне нравится эта девушка, — как-то сказала она. — Это прирожденная леди.

— И резальщица табака по роду занятий, — саркастически добавил Себастьян.

Но, как обычно, определение Хильды оказалось более точным. Она смотрела глубже.

Номер Четырнадцать страдала от редкой и тяжелой болезни, точное описание которой, интересное только специалистам, я опущу. (Этот случай был мною подробно изложен для собратьев по профессии в статье, опубликованной в четвертом томе «Избранных трудов» Себастьяна.) Здесь достаточно будет лишь отметить коротко, что речь шла о внутреннем новообразовании, всегда опасном, зачастую роковом, но при условии тщательного удаления хирургическим путем рецидивы его не случаются и к пациенту полностью возвращается здоровье. Себастьян, конечно, ухватился за великолепную возможность, предоставленную ему обстоятельствами.

— Отличный случай! — восхищался он как истинный профессионал. — Превосходный! В жизни не встречал столь злокачественного образца, как этот! Нам сильно повезло. Жизнь этой женщины может спасти только чудо. Камберледж, мы должны сотворить чудо!

Себастьян любил подобные случаи. Это был его идеал. Его не слишком привлекала идея искусственного продления жизни тяжело больных или безнадежно искалеченных людей, уже не способных воспользоваться ею или порадовать своих близких; но когда появлялся шанс восстановить здоровье и поддержать человека, который мог бы жить еще долго и продуктивно, не дать ему угаснуть преждевременно, он просто упивался возможностями своего гуманного призвания. «Может ли быть более благородная цель, — говаривал он, — чем поднять кормильца семьи, по сути, со смертного одра и вернуть целым и здоровым жене и детям, которых без него ждет нужда и голод? Право, я предпочту пятьдесят раз вылечить честного грузчика от раны на ноге, чем продлить на десять лет жизнь подагрическому лорду, прогнившему от пяток до макушки, который надеется, что один месяц в Карлсбаде или Хомбурге[9] исправит все, что он испортил за одиннадцать месяцев переедания, пьянства, вульгарного дебоширства и неумения думать». Он не сочувствовал людям, жившим как свиньи в хлеву; сердце его было отдано труженикам.