Дожевывая, он коснулся губами отцовского лба.

— Привет, па!

— Спокойной ночи, сынок.

— Привет, мама.

— Спокойной ночи, Дейв.

Славный парень! В школе, правда, не блещет, зато характер золотой, и в любую минуту готов прийти на помощь.

Нора оторвалась от иллюстрированного журнала и спросила:

— Знаешь, что они учат?

Хиггине вздрогнул от неожиданности.

— Кто они?

— Флоренс и Люсиль.

— Разве они что-нибудь учат?

— Да. Флоренс мне не говорила, но у нее в комнате валялась тетрадка, и я увидела: они изучают астрономию, потому и сидят так поздно.

С отсутствующим выражением лица он уставился на жену и машинально переспросил:

— Астрономию?

Он повторил это слово так серьезно, с таким неподдельным изумлением, что Нора прыснула со смеху.

— Лежат себе на травке и разглядывают небо.

Зазвонил телефон. Хиггинс помедлил, не решаясь сразу броситься к аппарату, и, замирая от суеверного ужаса, снял наконец трубку.

— Это ты, Уолтер?

Карни на другом конце провода еле ворочал языком — видимо, изрядно выпил. В трубку врывались еще чьи-то голоса.

— Да, я. Ну что?

— Я страшно расстроен, старина, думаю даже — возьму вот и выйду из комитета им всем назло. Представляешь себе, опять нашелся какой-то подонок…

Хиггинс окаменел. Сжимая трубку, не в силах шелохнуться, он продолжал слушать. К Карни кто-то подошел, попытался забрать у него трубку. Послышался гул голосов, потом все вдруг стихло — трубку повесили.

Нора, сидевшая к мужу спиной, спросила как ни в чем не бывало:

— Кто звонил?

Не получив ответа, она обернулась. Хиггинс все еще сжимал трубку. Его застывшее лицо и пустые глаза испугали Нору.

— Что случилось?

Он сглотнул ком, вставший в горле, медленно покачал головой — справа налево, слева направо — и положил трубку.

— Ничего, — с усилием выдавил он.

Остаток вечера Хиггинс провел, не поворачиваясь к жене и не глядя на нее. Перед ним лежали бумаги школьного комитета, время от времени он перелистывал страницы, вписывая цифры в колонки.

В одиннадцать вернулась Флоренс, и в половине двенадцатого последние огни в доме погасли.

Глава 2

На рассвете он проснулся с таким ощущением, словно всю ночь не сомкнул глаз. Лицо его оставалось таким же бесстрастным, как накануне вечером, когда обрушился удар. Нора, разгоряченная сном, лежала рядом. Во время беременности она всегда спала на спине, дышала сильнее и глубже, чем обычно. Иногда начинала прерывисто всхрапывать, и ноздри у нее вздрагивали.

Когда они ждали первого ребенка, это всхрапывание часто пугало Хиггинса, особенно перед самыми родами: ему казалось, что Нора не дышит, и он сам задерживал дыхание, напрягал слух — вдруг жена умрет вот так, рядом с ним.

Хиггинс еще полежал, уставясь невидящим взглядом на гравюру с птицами — ее купили вместе с мебелью для спальни. Он чувствовал себя совершенно разбитым, словно усталость, долгие годы незаметно копившаяся в нем, вдруг навалилась ему на плечи.

В соседней комнате завозилась Изабелла. На рассвете она всегда ворочается и хнычет, но потом опять засыпает.

Потихоньку, осторожно он выпростал из-под одеяла ногу, потом другую и на цыпочках пошел в ванную.

Мельком увидел в зеркале, что жена не спит и смотрит на него из-под спутанных темных волос, но сделал вид, что ничего не замечает, а Нора промолчала и притворилась спящей.

Хиггинс частенько вставал раньше всех. Шел вниз, распахивал кухонную дверь, впуская свежий утренний воздух, и заученными движениями готовил себе основательный завтрак.

Это были лучшие его минуты. Хиггинс не признавался в этом, чтобы домашние не подумали, что их общество тяготит его и он предпочитает одиночество. Это не правда. Скорей всего, ему просто приятны утренняя бодрость, свежесть и ощущение того, что день только начинается.

В окно и в распахнутую дверь он видел, как на лужайке и деревьях резвятся серые белки и прыгают дрозды.

Однако сегодня утром обычные скромные радости оставляли Хиггинса равнодушным — даже аромат кофе, шипение бекона на сковородке. Если бы ему задали сейчас вопрос, о чем он думает, он мог бы с чистым сердцем ответить — ни о чем. Слишком о многом, слишком по-разному размышлял он ночью. Должно быть, примерно так чувствуют себя те, кто с вечера злоупотребил спиртным: та же пустота в голове, тот же стыд.

Нет, он стыдится не какого-то своего поступка.

Ему просто стыдно, стыдно — и все тут, словно он стоит голый посреди супермаркета, а вокруг — продавцы и негодующие покупатели. Впрочем, такое снилось ему не раз.

Общество его отвергло. Нет, не совсем так: «Загородный клуб» — еще далеко не все общество. Но все равно, дело яснее ясного. Сперва ему позволяли пробиваться наверх, даже делали авансы, а теперь вдруг недвусмысленно дали понять: «Дальше ни шагу».

«Я их всех поубиваю!..»

Глупо! Вовсе он так не думает. Никого он не собирается убивать. И все-таки этот отрывок фразы вертелся у него в голове так неотвязно, что вчера вечером, лежа в постели, он не удержался и пробормотал:

— Всех поубиваю!

Пока Нора, лежа рядом с ним, пыталась заснуть, Хиггинс стискивал зубы, сжимал кулаки, и в голове у него гвоздила одна и та же мысль. Он по-прежнему не мог понять, известно ли жене что-нибудь. Молчание Норы угнетало его. Если она знает и все-таки молчит, значит, тоже считает, что его унизили.

А сколько еще народу об этом узнает! Ему-то ни слова не скажут, но, встретившись с ним на улице, каждый подумает: «Наконец-то этого поставили на место!»

Да, будет именно так. Даже еще хуже. Ему дали понять, что он недостоин принадлежать к обществу. Во всяком случае, к избранному обществу. Ходи на завтраки в клубе «Ротари», корпи по вечерам над бумагами школьного комитета, маршируй четвертого июля в форме Легиона[2].

Но играть в гольф в «Загородном клубе» ты не имеешь права. А ведь в клуб приняли даже одного парикмахера!

Причин отказа ему не объяснили: это не его дело.

Кто-то безымянный опустил черный шар в урну — и Хиггинс обречен. Он даже не узнает, кто тут виноват. Остается до конца дней терзаться вопросом: за что? Тем хуже для него!

Наверху раздались тихие шаги Норы, потом потекла вода из крана, что-то зашуршало на лестнице, и бесшумно открылась дверь. На Хиггинса пахнуло спальней, и жена сказала первое, что пришло ей в голову:

— Ты уже встал?

Уходя в магазин раньше обычного, он предупреждает жену с вечера, потому что в такие дни водить Изабеллу в детский сад приходится ей. Вообще же он сам отвозит туда дочку по дороге на работу.

Сыновья идут на угол Мейпл-стрит — там их подбирает школьный автобус. А Флоренс встает последней, завтракает наспех, чтобы не опоздать, и на велосипеде катит в свой банк.

Нора, в голубом халатике, ненакрашенная, накрывала на стол для детей.

— Кажется, денек будет погожий.

Небо было какое-то особенно ясное, и облака отливали перламутром.

— У тебя выставка-продажа?

— Да. Новый сапожный крем.

— Хороший?

— Надо думать.

— Я зайду в магазин часам к десяти. Приготовь мне кусок вырезки.

Хиггинс подавил в себе желание расхохотаться: ему представилось, что ничего этого нет и вот уже двадцать первый год они живут выдуманной жизнью. Неужели этот дом — каменный, настоящий? Неужели мир вокруг реален, а не только кажется таким? Что он знает о женщине, которая говорит сейчас с ним, родила ему четырех детей, а скоро родит пятого?

Нет, тут какой-то обман. Хиггинс думал об этом всю ночь, эта мысль, подавляя остальные, упрямо лезла ему в голову, и он перебирал все возможные объяснения, пытаясь докопаться до истины. Интересно, бывает ли так с другими? Случается ли здоровым, сильным, уравновешенным людям оглянуться вокруг, окинуть взглядом свой домашний очаг и задать себе неожиданный вопрос:

«Что я здесь делаю?»

Интересно, бывают ли мужья, которые после двадцати лет семейной жизни смотрят на собственных жен, как на случайных прохожих, не узнавая их?

То же самое и с детьми. Хиггинс слышит наверху шаги сыновей, но не испытывает ни малейшего желания увидеть мальчиков. Напротив, спешит улизнуть, чтобы с ними не встретиться.

В гараже его передернуло: под верстаком как ни в чем не бывало торчало ведро с бутылкой шампанского. Лед растаял, и отклеившаяся этикетка мокла в воде. Это еще один повод для смеха, только сил нет смеяться. Впрочем, на самом деле все как нельзя более серьезно, в том числе и эта дурацкая бутылка, от которой теперь надо как-то избавиться — украдкой, словно пряча следы преступления. Вокруг дома, да и во всем квартале, слишком чисто, слишком выметено и вылизано. Тут бутылку не выбросишь — и думать нечего!

Хиггинс положил ее рядом с собой на сиденье и повел машину не к Мейн-стрит, а в объезд, по направлению к озеру. Со стороны «Загородного клуба» подъезда к воде не было: добраться до нее можно только в районе общего пляжа и лодочной станции, где проезжие любители-рыболовы берут напрокат лодки.

Вода, наверно, еще холодная. Бледно-голубая кайма мелководья на границе с песком и галькой напоминает полосу морского прибоя.

Хиггинс огляделся: не смотрит ли кто-нибудь. Увидеть его можно только из окон домика, где живет немощная, прикованная к постели старуха.

Он зашвырнул бутылку подальше, выдавив сквозь зубы:

— Мерзавцы!

Словцо сосем не из его обихода. Оно всплыло у него в мозгу ночью, как и многое другое. Да, за эту ночь он, пожалуй, передумал больше, чем за всю жизнь. Временами засыпал — несколько раз сон настигал его, пока он лежал, стиснув губы и размышляя. Потом мысли и картины, вызванные этими мыслями, начинали путаться, расплываться, и он проваливался в сон, но тут же просыпался со смутным ощущением катастрофы.

На первый взгляд катастрофа — это слишком сильно сказано. Но то, что произошло вчера за несколько минут, незаметно даже для Норы, — это полный крах. Крах его здания, которое Хиггинс упрямо возводил с тех пор, как помнит себя. Это его крах, его, Уолтера Дж. Хиггинса, каким он казался людям и самому себе. Теперь-то он понимает, что такого человека больше нет и не будет.