– Колодец где-то под водой, – пояснил он. – И это уже не первая связанная с ним трагедия. Основатель дома учинил такое, что даже в ту бесчинную эпоху грабежа монастырей следовало замять. Колодец сопрягался с чудесами одного святого, а последний охранявший его приор сам был вроде святого и, уж во всяком случае, оказался мучеником. Он изобличил нового владельца и требовал, чтобы тот не смел осквернять святыню, покуда разъяренный вельможа не заколол его, а тело бросил в тот самый колодец; куда и последовал за ним четыре века спустя наследник обидчика, в том же пурпуре и со столь же гордой осанкой.

– Но каким же образом, – спросил Крэйн, – Балмер сразу угодил именно в то место?

– Потому что лед был надколот именно в том месте единственным человеком, который знал, где его найти, – ответил Хорн Фишер. – Он именно там надколол его кухонным косарем, и я даже сам слышал стук, но не понял его значения. Это место прикрыли искусственным озерцом – не потому ли, что правда нередко нуждается в искусственном, натянутом вымысле? Неужели вы не понимаете, куда метили безбожные вельможи, оскверняя святыню этой голой нимфой, как римский император, возводящий Храм Венеры над Гробом Господним? Но человек ученого склада мог докопаться до истины, если хотел. И такой человек нашелся.

– Кто же? – спросил Крэйн, и тень ответа уже мелькнула у него в голове.

– Единственный человек, имеющий алиби, – ответил Фишер. – Джеймс Хэддоу, юрист и археолог, уехал в ночь накануне несчастья, но оставил по себе на льду черную звезду смерти. Он сорвался внезапно, предварительно располагая остаться; могу догадываться, что после безобразной сцены с Балмером во время их деловой беседы. Сами знаете, Балмер умел довести человека до кровожадных намерений; боюсь, и сам юрист мог покаяться кое в чем не вполне благовидном и имел основания опасаться разоблачений клиента. Однако, насколько я разбираюсь в природе человеческой, многие способны мошенничать в своем ремесле, но никто – в своем хобби. Возможно, Хэддоу – и бесчестный юрист, археолог он, конечно, честный. Напав на след Волхова Кладезя, он не мог не пойти по нему до конца. Таких не надуешь россказнями насчет мистера Приора и дыры в стене; он все разведал, вплоть до точного месторасположения колодца, и был вознагражден за свою дотошность, если только удачное убийство можно счесть вознаграждением.

– Но вы? Как вы-то напали на след всех этих тайн? – спросил юный архитектор.

На лицо Хорна Фишера набежала туча.

– Слишком многое мне было известно заранее, – сказал он. – И неловко, в сущности, непочтительно отзываться о бедном Балмере, который за все расплатился сполна, тогда как мы покуда не расплатились. Ведь каждая сигара, которую я курю, каждая рюмка вина, которое я пью, прямо или косвенно восходят к разграблению святынь и утеснению бедных. В конце концов не так уж надо тщательно рыться в прошлом, чтоб обнаружить этот лаз, эту дыру в стене; эту громадную брешь в укреплениях английской истории. Она упрятана под тоненьким слоем ложных наставлений и знаний, как черная, окровавленная дыра этого колодца скрыта под тонким слоем плоских водорослей и тонкого льда. Совсем это тонкий ледок, что говорить, а ведь не проваливается; и держит нас, когда мы, переодевшись в монахов, пляшем на нем, потешаясь над нашим милым, причудливым средневековьем. Мне велели измыслить маскарадный костюм; вот я и оделся в согласии со своим вкусом и мыслями. Видите ли, мне кое-что известно про нашу страну и империю, про нашу историю, наше процветание и прогресс, нашу коммерцию и колонии, про века пышности и успеха. Вот я и надел старомодное платье, раз уж мне было велено. Я избрал единственную одежду, приличествующую человеку, унаследовавшему приличное положение в обществе и, однако, не вовсе утратившему чувство приличия.

И в ответ на вопросительный взгляд он резко поднялся, осеняя всю свою фигуру щедрым взмахом руки.

– Вретище, – сказал он. – И, разумеется, я посыпал бы главу пеплом, если б только он мог удержаться на моей лысине.

«Белая ворона»

Гарольд Марч и те немногие, кто поддерживал знакомство с Хорном Фишером, замечали, что при всей своей общительности он довольно одинок. Они встречали его родных, но ни разу не видели членов его семьи. Его родственники и свойственники пронизывали весь правящий класс Великобритании, и казалось, что почти со всеми он дружит или хотя бы ладит. Он отлично знал вице-королей, министров и важных персон и мог потолковать с каждым из них о том, к чему собеседник относился серьезно. Так, он беседовал с военным министром о шелковичных червях, с министром просвещения – о сыщиках, с министром труда – о лиможских эмалях, с министром религиозных миссий и нравственного совершенства (надеюсь, я не спутал?) – о прославленных мимах последних четырех десятилетий. А поскольку первый был ему кузеном, второй – троюродным братом, третий – зятем, а четвертый – мужем тетки, эта гибкость способствовала, бесспорно, укреплению семейных уз. Однако Гарольд Марч считал, что у Фишера нет ни братьев, ни сестер, ни родителей, и очень удивился, когда узнал его брата – очень богатого и влиятельного, хотя, на взгляд Марча, гораздо менее интересного. Сэр Генри Гарленд Фишер (после его фамилии шла еще длинная вереница имен) занимал в министерстве иностранных дел какой-то пост, куда более важный, чем пост министра. Держался он очень вежливо, тем не менее Марчу показалось, что он смотрит сверху вниз не только на него, но и на собственного брата. Последний, надо сказать, чутьем угадывал чужие мысли и сам завел об этом речь, когда они вышли из высокого дома на одной из фешенебельных улиц.

– Как, разве вы не знаете, что в нашей семье я дурак? – спокойно промолвил он.

– Должно быть, у вас очень умная семья, – с улыбкой заметил Марч.

– Вот она, истинная любезность! – отозвался Фишер – Полезно получить литературное образование. Что ж, пожалуй, «дурак» слишком сильно сказано. Я в нашей семье банкрот, неудачник, «белая ворона».

– Не могу себе представить, – сказал журналист. – На чем же вы срезались, как говорят в школе?

– На политике, – ответил Фишер. – В ранней молодости я выставил свою кандидатуру и прошел в парламент «на ура», огромным большинством. Разумеется, с тех пор я жил в безвестности.

– Боюсь, я не совсем понял, при чем тут «разумеется», – засмеялся Марч.

– Это и понимать не стоит, – сказал Фишер. – Интересно другое. События разворачивались, как в детективном рассказе. К тому же тогда я впервые узнал, как делается современная политика. Если хотите, расскажу.

Дальше вы прочитаете то, что он рассказал, – правда, здесь это меньше похоже на притчу и на беседу.

* * *

Те, кому в последние годы довелось встречаться с сэром Генри Гарлендом Фишером, не поверили бы, что когда-то его звали Гарри. На самом же деле в юности он был очень ребячлив, а присущая ему толстокожесть, принявшая ныне форму важности, проявлялась тогда в неуемной веселости. Друзья сказали бы, что он стал таким непробиваемо взрослым, потому что смолоду был по-настоящему молод. Враги сказали бы, что он сохранил былую легкость в мыслях, но утратил добродушие. Как бы то ни было, история, поведанная Хорном Фишером, началась тогда, когда юный Гарри стал личным секретарем лорда Солтауна. Дальнейшая связь с министерством иностранных дел перешла к нему как бы по наследству от этого великого человека, вершившего судьбы империи. В Англии было три или четыре таких государственных деятеля; огромная его работа оставалась почти неведомой, а из него можно было выудить только грубые и довольно циничные шутки. Тем не менее, если бы лорд Солтаун не обедал как-то у Фишеров и не сказал там одной фразы, простая застольная острота не породила бы детективного рассказа.

Кроме лорда Солтауна, в гостиной были только Фишеры, – второй гость, Эрик Хьюз, удалился сразу после обеда, покинув своих сотрапезников за кофе и сигарами. Он очень серьезно и красноречиво говорил за столом, но, отобедав, немедленно ушел на какое-то деловое свидание. Это было весьма для него характерно. Редкая добросовестность уживалась в нем с позерством. Он не пил вина, но слегка пьянел от слов. Портреты его и слова красовались в то время на первых страницах всех газет: он оспаривал на дополнительных выборах место, прочно забронированное за сэром Фрэнсисом Вернером. Все говорили о его громовой речи против засилья помещиков; даже у Фишеров все говорили о ней – кроме Хорна, который, притулившись в углу, мешал кочергой в камине. Тогда, в молодости, он был не вялым, а скорее угрюмым. Определенных занятий он не имел, рылся в старинных книгах и – один из всей семьи – не претендовал на политическую карьеру.

– Мы здорово ему обязаны, – говорил Эштон Фишер. – Он вдохнул новую жизнь в нашу старую партию. Эта кампания против помещиков бьет в больное место. Она расшевелила остатки нашей демократии. Актом о расширении полномочий местного совета мы, в сущности, обязаны ему. Он, можно сказать, диктовал законы раньше, чем попал в парламент.

– Ну, это и впрямь легче, – беспечно сказал Гарри. – Держу пари, что лорд в этом графстве большая шишка, поважнее совета. Вернер сидит крепко. Все эти сельские местности, что называется, реакционны. Тут ничего не попишешь, сколько ни ругай аристократов.

– А ругает он их мастерски, – заметил Эштон. – У нас никогда не было такого удачного митинга, как в Баркингтоне, хотя там всегда проходили конституционалисты. Когда он сказал. «Сэр Фрэнсис кичится голубой кровью – так покажем ему, что у нас красная кровь!» – и повел речь о мужестве и свободе, его чуть не вынесли на руках.

– Говорит он хорошо, – пробурчал лорд Солтаун, впервые проявляя интерес к беседе.

И тут заговорил столь же молчаливый Хорн, не отводя задумчивых глаз от пламени в камине.

– Я одного не понимаю, – сказал он. – Почему людей не ругают за то, за что их следует ругать?

– Эге, – насмешливо откликнулся Гарри, – значит, и тебя пробрало?