– А вы как же? Не собираетесь переодеваться? – адресовалась к нему Джульетта, негодующе тряся рогатым чепцом четырнадцатого века, который, при всей своей нелепости, был безусловно ей к лицу. – Мы тут все в средневековье. Мистер Брэйн и тот напялил темный халат и объявил себя монахом; мистер Фишер раздобыл на кухне мешки из-под картошки и сшил их вместе; он тоже, значит, монах. А князь – тот прямо-таки великолепен в лиловом пышном облачении. Он кардинал. Того гляди нас всех отравит – такой у него вид. Нет, вы решительно обязаны преобразиться.

– И преображусь, преображусь, дайте срок, – ответил мистер Хэддоу. – Покуда же я всего-навсего юрист и любитель древности. Мне надо переговорить с вашим братом относительно кое-каких дел и еще о расследовании местности, которое он мне препоручал. Докладывая, кстати, я и буду выглядеть заправским средневековым управляющим.

– Да, но брат уже преобразился! – сказала Джульетта. – И как! Неподражаемо. Просто нет слов, если угодно. Да вот и он. Надвигается на нас во всем своем блеске.

Благородный лорд в самом деле плыл к ним в великолепном пурпурно-золотом обличье шестнадцатого века: мечу с золотым эфесом, шляпе с плюмажем вполне соответствовала поступь. Да, сейчас что-то еще прибавилось к картинности и пышности его жестов. Плюмаж, так сказать, словно непосредственно венчал не шлем его, но чело. Полы шитого золотом плаща плескались, как у сказочного короля в пантомиме; он даже обнажил свой меч и помахивал им, как размахивал обыкновенно тросточкой. В свете дальнейших событий вся эта чрезмерность показалась зловещей и роковой; тем, что называют предвестием, печатью. Теперь же кое у кого попросту мелькнула непочтительная мысль, уж не нализался ли он с утра.

Первый, кого миновал он, направляясь к сестре, был Леонард Крэйн, весь в ярко-зеленом, с рогом, перевязью и мечом, положенными Робин Гуду; ибо Крэйн стоял очень близко к этой даме, и пребывал так, пожалуй, слишком долго. В нем обнаружился один из скрытых его талантов: он очень ловко бегал на коньках – и сейчас, когда катания кончились, он, кажется, не спешил отдаляться от партнерши. Неистовый Балмер шутливо обнажил меч и сделал в сторону Крэйна, кстати, весьма ловкий фехтовальный выпад.

Наверное, и Крэйном в ту минуту владело скрытое волнение; так или иначе, он тотчас же в ответ обнажил меч; и на глазах у изумленной публики оружие Балмера как бы выпрыгнуло из его руки и покатилось на звонкий лед.

– Ну, знаете ли! – сказала дама с простительным негодованием. – Вы мне, между прочим, не рассказали, что еще и фехтовать умеете.

Балмер поднял оружие – скорее недоуменно, чем сердито, даже усугубляя впечатление о том, что он сейчас явно не в себе, и потом резко повернулся к своему юристу со словами:

– О делах переговорим после ужина; однако я почти все катания пропустил, а неизвестно еще, продержится ли лед до завтрашнего вечера. Надо будет встать пораньше и покружиться в одиночку. Я ранняя пташка. Кто рано встает, тому Бог подает.

– Ну я-то вашего уединения явно не нарушу, – сказал Хорн Фишер, как всегда устало растягивая слова. – Если мне приходится начинать день на американский манер с коньков, я предпочитаю сокращать удовольствие. Рассветный декабрьский холод не про меня. Я не ранняя пташка. По мне – кто рано встает, тому Бог насморк дает.

– Ну, я от насморка не умру, – сказал лорд Балмер и расхохотался.

Компания рождественских конькобежцев в основном была представлена не выходившими за порог гостями; остальные, немного покружив по трое и парами, стали разбредаться на ночлег. Соседи, всегда приглашаемые в Парк Приора по подобным поводам, возвращались к себе пешком и на машинах; господин юрист и антикварий отправился поздним поездом в свою контору за документами, занадобившимися для переговоров с клиентом; прочие мялись и мешкали на разных стадиях приближения ко сну. Хорн Фишер, сам себя лишая оправданий за отказ подняться спозаранок, первым ушел в свою спальню; но при всем своем сонном виде спать он не мог. Он взял со стола книгу по старинной топонимике, из которой Хэддоу выудил первые намеки о происхождении местного названия, и, обладая способностью странно и страстно зажигаться чем угодно, начал внимательно ее читать, тщательно отмечая подробности, при прежнем чтении смутно противоречившие нынешним ее выводам. Ему отвели комнату, ближайшую к озеру посреди лесов и, следственно, самую тихую; никакие отзвуки вечерних торжеств сюда не долетали. Он внимательно проследил все доводы в пользу этимологии от фермы Приора и Волкова лаза в стене, отринул все новомодные бредни о монахах и заколдованном колодце какого-то волхва, как вдруг явственно различил в мертвенной тишине ночи неопознаваемый звук.

Звук был не то чтобы очень громкий, но как бы состоял из целой серии глухих, тяжелых ударов, как если бы кто-то упорно ломился в деревянную дверь. Далее последовал не то треск, не то скрип, будто дверь поддалась или распахнулась. Он отворил дверь собственной спальни и вслушался; но по всему дому порхали говор и смех, так что не было никаких оснований опасаться, что чьи-то призывы не будут услышаны либо незваный громила вломится к беззащитно-сонным гостям. Он подошел к своему отворенному окну, глянул на льдистый пруд, окруженный чернеющим лесом, на полощущуюся в лунном луче нимфу посередине и снова вслушался. Но на тихом этом месте вновь воцарилась тишина; и как упорно ни напрягал он слух, он ничего не мог различить, кроме дальнего одинокого взвоя убегавшего поезда. И тогда он подумал – чего только не услышит бодрствующий в самой глухой ночи; пожал плечами и устало растянулся в постели.

Проснулся он вдруг, сел рывком в постели, и уши ему, как гром, наполнил бьющийся, душераздирающий крик.

Секунду он сидел застыв, потом соскочил на пол, путаясь в полах балахона из мешковины, который весь день проносил, и кинулся к окну.

Открытое, но завешенное плотной шторой, оно задерживало в комнате ночь; но когда он штору отдернул и высунулся наружу, то увидел, что серебристо-серый берег уже сквозит в обступивших озерцо деревьях. Но больше он ничего не увидел. Хотя звук явно влетел в окно с этой стороны, вся сцена стояла пустая и тихая в утреннем свете, какой была и под лунным. Но вдруг длинная, равнодушная рука Хорна Фишера, несколько небрежно оброненная на подоконник, впилась в него, как бы унимая дрожь, а пронзительные синие глаза побелели от ужаса.

Кажется, с чего бы такие преувеличенные, ненужные страсти, учитывая здравые усилия рассудка, с помощью которых он одолел свою нервозность по поводу шума накануне вечером? Но тот был звук совсем иного свойства. Он мог объясняться тысячей разных вещей – от колки дров до битья бутылок. Звук же, раскатившийся эхом в рассветной мгле, мог иметь одно-единственное объяснение. То был страшный вопль, ужасный голос человека; и хуже того – он узнал этот голос.

Он понял вдобавок, что то был крик о помощи. Ему показалось даже, что он разобрал самое слово; но коротенькое словцо тотчас пресеклось, оборвалось, заглохло, будто удушенное, канувшее куда-то. В ушах у Хорна Фишера застрял только дразнящий отзвук; но у него не оставалось никаких сомнений в том, кому принадлежал голос. У него не оставалось сомнений, что зычный, мощный голос Фрэнсиса Брэя, барона Балмера, прозвучал с первым лучом рассвета в последний раз.

Как долго простоял он у окна, он сказать бы не мог. Очнулся он, лишь когда увидел первое живое существо на мерзлом ландшафте. По тропке над озером и прямо у него под окном медленно, тихо, с совершенным самообладанием ступала фигура, важная фигура, облаченная в торжественный багрец; то был итальянский князь, все еще в оснастке кардинала. Большинство гостей так несколько дней и жили в маскараде, да и сам Хорн Фишер находил свое вретище удобнейшим халатом; однако странно было видеть раннюю пташку в столь законченном попугайно-красном параде.

Похоже, ранняя пташка и вовсе не ложилась спать.

– Что случилось? – резко окликнул его Хорн Фишер, высовываясь из окна; и князь поднял к нему большое и желтое, как медная маска, лицо.

– Лучше обсудим это внизу, – сказал князь Бородино.

Фишер кинулся вниз по лестнице и в дверях столкнулся с обширной красной фигурой.

– Слышали вы крик? – спросил Фишер.

– Я услышал шум и вышел, – ответил дипломат, и так как он стоял против света, нельзя было разобрать выражения его лица.

– Но это был голос Балмера, – наседал Фишер. – Могу поклясться, это был его голос.

– Вы с ним хорошо знакомы? – спросил князь Бородино.

Вопрос, казалось бы, неуместный, был не лишен логики; и Фишер наобум ответил, что знакомство их было шапочное.

– С ним, кажется, никто близко не был знаком, – ровным голосом продолжал итальянец. – Никто, кроме этого его Брэйна. Брэйн гораздо старше Балмера, но, полагаю, у них было много общих тайн.

Фишер вдруг дернулся, словно очнувшись от забытья, и сказал другим, окрепшим голосом:

– Послушайте, может быть, нам все же выйти посмотреть, не случилось ли чего?

– Лед, кажется, тронулся, – ответил итальянец почти небрежно.

Выйдя из дому, они увидели темное пятно на сером поле, и вправду свидетельствовавшее о том, что лед подтаивает, как предсказывал накануне хозяин дома, и вчерашнее воспоминание вновь их вернуло к нынешней тайне.

– Он знал, что будет оттепель, – заметил князь. – И потому ни свет ни заря вышел на коньках. Может, он кричал, попав в полынью, как вы думаете?

Фишер глядел на него во все глаза.

– Вот уж Балмер не из тех, кто будет голосить из-за того, что промочил ноги. А это единственное, что ему здесь грозило: вода и до середины икр тут не доходит человеку его роста. Плоские водоросли видны под водой, как сквозь тонкое стекло. Нет, если бы Балмер проломил лед, он в тот момент ни звука бы не произнес, разве что потом было бы много шума. Мы бы увидели, как он пыхтит и топает, взбираясь по тропке, и требует сухие ботинки.

– Будем надеяться, мы еще увидим его за этим безобидным занятием, – ответил дипломат. – В таком случае голос, очевидно, доносился из лесу.