Не мистики недостает нам, а здоровой мистики; не чудес, а чуда исцеления. Я очень хорошо понимаю тех, кто считает современный спиритизм делом мрачным и даже бесовским; но это - не аргумент против веры в бесовщину. Картина еще яснее, когда из мира науки мы переходим в его тень, т.е. в салоны и романы. То, что сейчас говорят и пишут, наводит меня на мысль: не бесов у нас маловато, а силы, способной их изгнать. Мы спарили оккультизм с порнографией, материалистическую чувственность мы помножили на безумие спиритизма. Из Гадаринской легенды мы изгнали только Христа; и бесы, и свиньи - с нами.

Мы не нашли св. Георгия, зато мы нашли дракона. Мы совсем не искали его - наш прогрессивный интеллект гонится за куда более светлыми идеалами; мы не хотели найти его - и современные и обыкновенные люди стремятся к более приятным находкам; мы вообще о нем не думали. Но мы его нашли, потому что он есть; и нам пришлось подойти к его костям, даже если нам суждено об них споткнуться. Сам метод Гексли разрушил концепцию Гексли. Не христианская этика выстояла в виде гуманности - христианская демонология выстояла в виде бесовщины, к тому же - бесовщины языческой. И обязаны мы этим не твердолобой схоластике Гладстона, а упрямой объективности Гексли. Мы, западные люди, "пошли туда, куда нас поведет разум", и он привел нас к вещам, в которые ни за что не поверили бы поборники разума. В сущности, после Фрейда вообще невозможно доказать, куда ведет разум и где остановится. Теперь мы даже не можем гордо заявить: "Я знаю только, что я ничего не знаю". Именно этого мы и не знаем. В сознании провалился пол, и под ним, в подвале подсознания, могут обнаружиться не только подсознательные сомнения, но и подсознательные знания. Мы слишком невежественны и для невежества; и не знаем, агностики ли мы.

Вот в какой лабиринт забрался дракон даже в ученых западных странах. Я только описываю лабиринт, он мне совсем не нравится. Как большинство верных преданию католиков, я слишком для него рационалистичен; кажется, теперь одни католики защищают разум. Но я сейчас говорю не об истинном соотношении разума и тайны.

Я просто констатирую как исторический факт, что тайна затопила области, принадлежащие разуму, особенно - те области Запада, где царят телефон и мотор. Когда такой человек, как Уильям Арчер, читает лекции о снах и подсознании и при этом приговаривает: "Вполне очевидно, что Бог не создал человека разумным", люди, знающие этого умного и сухого шотландца, несомненно, сочтут это чудом. Если уж Арчер становится мистиком на склоне лет (спешу заверить, что это выражение я употребляю в чисто условном, оккультном смысле), нам останется признать, что волна восточного оккультизма поднялась высоко и заливает не только высокие, но и засушливые места. Перемена еще очевидней для того, кто попал в края, где никогда не пересыхают реки чуда, особенно же в страну, VI отделяющую Азию, где мистика стала бытом, от Европы, где она не раз возрождалась и с каждым разом становилась все моложе. Истина ослепительно ярко сверкает в той разделяющей два мира пустыне, где голые камни похожи на кости дракона.

Когда я спускался из Святых мест к погребенным городам равнины по наклонной стенке или по плечу мира, мне казалось, что я вижу все яснее, что стало на Западе с мистикой Востока. Если смотреть со стороны, история была несложная: одно из многих племен поклонилось не богам, а богу, который оказался Богом. Все так же, передавая только внешние факты, можно сказать, что в этом племени появился пророк и объявил Себя не только пророком. Старая вера убила нового пророка; но и Он в свою очередь убил старую веру. Он умер, чтобы ее уничтожить, а она умерла, уничтожая Его. Говоря все так же объективно, приходится рассказать о том, что дальше все пошло ни с чем не сообразно. Все участники этого дела никогда уже не стали такими, как раньше. Христианская церковь не похожа ни на одну из религий; даже ее преступления - единственные в своем роде. Евреи не похожи ни на один народ; и для них, и для других они - не такие, как все. Рим не погиб, подобно Вавилону и многим другим городам, он прошел сквозь горнило раскаяния, граничащего с безумием, и воскрес в святости. И путь его не сочтут обычным даже те, для кого он не прекрасен, как воскресший Бог, а гнусен, как гальванизированный труп.

А главное - сам пророк не похож ни на одного пророка в мире; и доказательство тому надо искать не у тех, кто верит в Него, а у тех, кто не верит. Христос не умирает даже тогда, когда Его отрицают. Что пользы современному мыслителю уравнивать Христа с Аттисом или Митрой, если в следующей статье он сам же упрекает христиан за то, что они не следуют Христу? Никто не обличает наши незоро-астрийские поступки; нехристианские же (и вполне справедливо) обличают многие. Вряд ли вы встречали молодых людей, которые сидели в тюрьме как изменники за то, что не совсем обычно толковали некоторые изречения Аттиса. Толстой не предлагал в виде панацеи буквальное исполнение заветов Адониса. Нет митраистских социалистов, но есть христианские. Не правоверность и не ум - самые безумные ереси нашего века доказывают, что Имя Его живо и звучит как заклинание. Пусть сторонники сравнительного изучения религий попробуют заклинать другими именами. Даже мистика не тронешь призывом к Митре, но материалист откликается на имя Христово. Да, люди, не верящие в Бога, принимают Сына Божия.

Человек Иисус из Назарета стал образцом человечности. Даже деисты XVIII века, отрицая Его божественную сущность, не жалели сил на восхваление Его доброты. О бунтарях XIX века и говорить нечего - все они как один расхваливали Христа- человека. Точнее - они расхваливали Его как Сверхчеловека, проповедника высокой и не совсем понятной морали, обогнавшего и свое, и, в сущности, наше время. Из Его мистических изречений они лепили социализм, пацифизм, толстовство - не столько реальные вещи, сколько маячащий вдали предел человеколюбия. Я сейчас не буду говорить о том, правы ли они. Я просто отмечаю, что они увидели в Христе образец гуманиста, радетеля о человеческом счастье. Каждый знает, какими странными, даже поразительными текстами они подкрепляют этот взгляд. Они весьма любят, например, парадокс о полевых лилиях, в котором находят радость жизни, превосходящую Уитмена и Шелли, и призыв к простоте, превосходящий Торо и Толстого. Надо сказать, я не понимаю, почему они не занялись литературным, поэтическим анализом этого текста - ведь их отнюдь не ортодоксальные взгляды вполне разрешили бы такой анализ. По точности, по безупречности построения мало что может сравниться с текстом о лилиях. Начинает он спокойно, как бы между прочим; потом незаметный цветок расцветает дворцами и чертогами и великим именем царя; и сразу же, почти пренебрежительно, переходит Христос к траве, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в печь. А потом - как не раз в Евангелии - идет "кольми паче", подобно лестнице в небо, взлету логики и надежды. Именно этой способности мыслить на трех уровнях не хватает нам в наших спорах. Мало кто может теперь объять три измерения, понять, что квадрат богаче линии, а куб богаче квадрата. Например, мы забыли, что гражданственность выше рабства, а духовная жизнь выше гражданственности. Но я отвлекся; сейчас мы говорим только о тех сторонах этой многосторонней истории, которым посчастливилось угодить моде нашего века. Христос прошел испытания левого искусства и прогрессивной экономики, и теперь разрешается считать, что Он понимал все, с грехом пополам воплощенное в фабианстве или опрощении. Я намеренно настаиваю здесь на этой оптимистической - я чуть не сказал "пантеистической" или даже "языческой" - стороне Евангелия. Мы должны удостовериться, что Христос может стать учителем любви к естественным вещам; только тогда мы оценим всю чудовищную силу Его свидетельства о вещах противоестественных. Возьмите теперь не текст, возьмите все Евангелие и прочитайте его, честно, с начала до конца. И вот, даже если вы считаете его мифом, у вас появится особое чувство - вы заметите, что исцелений там больше, чем поэзии и даже пророчеств; что весь путь от Каны до Голгофы - непрерывная борьба с бесами. Христос лучше всех поэтов понимал, как прекрасны цветы в поле; но это было для Него поле битвы. И если Его слова значат для нас хоть что-нибудь, они значат прежде всего, что у самых наших ног, словно пропасть среди цветов, разверзается бездна зла.

Я хотел бы высказать осторожное предположение: может быть, Тот, Кто разбирался не хуже нас в поэзии, этике и экономике, разбирался еще и в психологии? Помнится, я с удовольствием читал суровую статью, в которой доказывалось, что Христос не мог быть Богом уже потому, что верил в бесов. Одну из фраз я лелею в памяти многие, многие годы: "Если бы он был богом, он бы знал, что нет ни бесов, не бесноватых". По-видимому, автору не пришло в голову, что он ставит вопрос не о божественной природе Христа, а о своей собственной божественной природе. Если бы Христос, как выразился автор, был богом, Он вполне мог знать о предстоящих научных открытиях не меньше, чем о последних - не говоря уже о предпоследних, которые так любят теперь. А никто и представить себе не может, что именно откроют психологи; если они откроют существа по имени "легион", мы вряд ли удивимся. Во всяком случае, ушло в прошлое время трогательного всеведения, и авторы статей уже не знают точно, что бы они знали на месте Бога. Что такое боль? Что такое зло? Что понимали тогда под бесами? Что понимаем мы под безумием? И если почтенный викторианец спросит нашего современника: "Что знает Бог?" - тот ответит: "А Бог его знает!", и не сочтет свой ответ кощунственным.

Я уже говорил, что места, где я об этом думал, походили на поле чудовищной битвы. Снова по старой привычке я забыл, где я, и видел не видя. Вдруг я очнулся - такой ландшафт разбудил бы кого угодно. Но, проснувшись, живой подумал бы, что продолжается его кошмар, мертвый - что он попал в ад. Еще на полпути холмы потускнели, и было в этом что-то невыносимо древнее, словно еще не созданы в мире цвета. Мы, по-видимому, привыкли к тому, что облака движутся, а холмы неподвижны. Здесь все было наоборот, словно заново создавался мир: земля корчилась, небо стояло недвижимо. Я был на полпути от хаоса к порядку, но творил Бог или хотя бы боги. В конце же спуска, где я очнулся от мыслей, было не так. Я могу только сказать, что земля была в проказе. Она была белая, серая и серебристая, в тусклых, как язвы, пятнах растений. К тому же она не только вздымалась рогами и гребнями, как волна или туча, - она двигалась, как тучи и волны; медленно, но явно менялась; она была живая. Снова порадовался я своей забывчивости - ведь я увидел этот немыслимый край раньше, чем вспомнил имя и предание. И тут исчезли все язвы, все слилось в белое, опаленное солнцем пятно - я вступил в край Мертвого моря, в молчание Гоморры и Содома.