Закончилась вечеринка только в восемь утра; Кики так вымотался, что уснул на Марсовом поле по дороге домой – потерял галстук и воротничок и помял шляпу.

Ему еще повезло, что на Рождество мама уехала в Версаль к тете Луизе! Вряд ли бы она пришла в восторг, открыв дверь своему смирному, послушному Кики и обнаружив раскрасневшегося, растрепанного молодца, который едва держится на ногах. Но для него это была едва ли не лучшая ночь его жизни, и, падая лицом в подушку, он все еще напевал:

Fi! de ces vins d’Espagne

Ils ne sont pas faits pour nous.

C’est le vin à quatre sous

Qui nous sert de Champagne[80].

14

Всю зиму и весну Кики трудился в мастерской у Глейра, однако в итоге обнаружил, что преуспел не так сильно, как ему бы хотелось.

Жить в Париже было приятно – слишком приятно для сосредоточенной работы: долгие веселые дневные и вечерние часы, которые он проводил с друзьями в общей их мастерской, не способствовали серьезной учебе. Слишком много они пели и забавлялись, слишком часто фехтовали, боксировали или попросту болтали о пустяках. Кики понимал, что, если он хочет чего-то добиться, пора кончать с этим беспечным, праздным образом жизни. Не так уж редко он встречал в Латинском квартале людей, которые начинали с самыми серьезными намерениями, как и он сам, но и спустя пять лет топтались на том же месте – по той простой причине, что втянулись в здешний образ жизни. Волосы они отращивали длиннее, чем следовало, мытьем и чисткой ногтей особо не утруждались, а бархатные куртки у них были потертые и замызганные. Они обычно собирались компаниями человек по пять, в ка фе проводили больше времени, чем в мастерских, постоянно рассуждали об Искусстве с большой буквы, вот только работ их никто не видел, за вычетом небрежных набросков на салфетках.

Недолго было превратиться в типичного представителя парижской богемы, поэтому в конце апреля Кики собрал волю в кулак и решил изменить свою жизнь.

Кто-то рассказал ему об академии в Антверпене, которой в то время руководил Де Кейзер[81], а живопись там преподавал ван Лериус[82], хорошо известный английским и американским любителям искусства. Учили в академии серьезно, методично; в отличие от мастерской Глейра, цвету придавалось больше значения, чем форме. Кики успел подустать от методов Глейра, а академия Де Кейзера показалась ему с чужих слов самым подходящим местом. Он обсудил эту идею с матерью, которая не стала противиться его желанию сменить место жительства. В Антверпене жизнь не дороже, чем в Париже, – возможно, даже дешевле, – да и для нее там найдется много интересного: картины, здания, церкви. Несчастный Луи-Матюрен успел несколько раз там побывать по делам в старые времена и всегда отзывался о городе с похвалой. Эллен предложила, чтобы для начала Кики отправился туда один, посмотрел, понравится ли ему город, захочется ли там жить, она же тем временем съездит в Англию и поживет в Милфорде – обсудит с Джорджем денежные дела и навестит Изабеллу.

Собственно, она может провести там месяца три; в Мил форде летом так прелестно! Итак, в начале мая Кики отправился в Антверпен и поступил в академию. Работал он здесь куда усерднее, чем в Париже, – вставал рано утром и рисовал с шести до восьми. Потом завтракал булочкой и чашкой кофе и с девяти до полудня опять вставал к мольберту. Дешевый обед в дешевом ресторанчике – и снова за дело, до конца дня: как правило, он копировал в галерее старых мастеров.

Вечером он шел прогуляться по набережным и крепостным валам, курил одну за другой тонкие черные сигары, а потом ложился в постель и читал, пока не заснет.

Поначалу он скучал по друзьям с улицы Нотр-Дам-де-Шан и мучился одиночеством, однако вскоре крепко сдружился с одним из студентов, который, кстати говоря, тоже был бывшим учеником Глейра. Звали его Феликс Мошелес. Он был наполовину немец, наполовину русский – истинный космополит, художник, а кроме того, отличный музыкант. Непокорные черные кудри он, как правило, под вязывал плетеной тесемкой, ходил в просторной рабочей блузе, использовал в работе все цвета радуги, а на обороте холста писал какие-то странные слова. Внешность его сразу же очаровала впечатлительного Кики, с карандаша которого всегда готова была спорхнуть карикатура, и по ходу первого их разговора Мошелес заметил одобрительное выражение в глазах нового знакомца и углядел, что тот что-то чертит на обороте конверта. Он выхватил конверт и обнаружил собственный портрет, неимоверно утрированный и ужасно смешной, – с того момента и началась их дружба.

Карикатуры, разумеется, считались лишь развлечением, серьезной работой оставалась масляная живопись. Кики, не отличавшийся особым терпением, затеял писать портрет в натуральную величину – крестьянка с ребенком на руках, – в котором угадывался определенный талант. В молодом человеке тут же вспыхнуло желание создавать шедевры – крупные полотна, и он немало огорчился, когда оказалось, что обучение у него продвигается не так споро, как у некоторых других студентов – например, у юнца по имени Альма-Тадема[83] и еще у одного, которого звали Хейерманс[84].

Однако Кики не сомневался: нужно работать с прилежанием – и усилия будут вознаграждены; поэтому он вставал все раньше, а ложился все позже и совсем перестал себя щадить.

Он побледнел и исхудал несказанно, ел мало и очень много курил. Жил он в одиночестве, в душной комнатушке над рынком, и, разумеется, совсем о себе не заботился: питался чем попало и когда попало, в постель ложился очень поздно, сильно за полночь, да и тут ему не давали заснуть церковные часы, которые отбивали каждую четверть. Лето выдалось необычайно жаркое – вдобавок к тому, что август в Антверпене и всегда неприятный месяц.

Устрой он себе отпуск или окажись рядом мать – возможно, и не разразилась бы трагедия всей его жизни. Он бы не переутомился и избегнул удара, который обрушился на него с устрашающей внезапностью.

Сам Кики не понимал, как сильно он измотан, не чувствовал, что перенапрягается сверх меры, и в то августовское утро, как обычно, отправился в академию. Он был совершенно счастлив.

Заботы его не тяготили, денег мать прислала достаточно – можно ни в чем себе не отказывать; рядом множество замечательных друзей, он занят любимым делом.

Кики чувствовал неколебимую уверенность в собственных силах – так тридцатью годами раньше чувствовал себя его отец, обдумывая очередное изобретение. Кики так же верил в себя и в благое содействие высшей силы, которая не именует себя Богом, но есть единение истины и справедливости. Как и Луи-Матюрен, Кики был неверующим. Церковь – красивое здание, там интересно, как интересно в музее, но молиться? Это не для него.

Он в принципе не понимал, что такое молитва. Ему чу дилось нечто унизительное и противное разуму в том, чтобы вставать на колени и просить об одолжении. Если о чем и позволено молиться, так это о даровании мужества или о смирении, ибо такая молитва обращена внутрь и является призывом к самому себе.

В детстве тетя Луиза пыталась приучить его читать благодарственную молитву перед едой, а он упрямился: разве с его стороны хорошо благодарить за хлеб насущный, ведь вокруг столько мальчиков, которым вообще нечего есть? Хочешь сделать угодное Богу – отдай половину обеда голодному, но для этого, признавал Кики, он слишком эгоистичен.

Единственный грех – жестокость, величайшие добродетели – доброта и честность. Вот с таким незамысловатым кредо готов он был и жить, и умереть.

Человеку, столь далекому от веры, во дни невзгод нужны незаурядное мужество, сила и воля – а Кики ничем из этого не обладал; он был нервным, чувствительным и совсем незрелым. И когда его настиг удар, он оказался полностью безоружен.

В то утро он сидел вместе с другими студентами, рисуя старика-натурщика. И вдруг почувствовал, что ему никак не сфокусировать взгляд: голова старика внезапно сделалась размером с булавочную головку. Кики закрыл левый глаз ладонью, и голова вновь приобрела нормальный размер, однако, закрыв правый и глянув левым на натурщика, он не увидел вообще ничего, даже своих однокашников, работавших по обе стороны от него.

Пять минут он сидел тихо, хотя его мутило. На лбу выступила испарина, ладони взмокли. Слабость, не покидавшая его в последние недели, головная боль, настигавшая по ночам и прогонявшая сон, – теперь он понял, что они означали и к чему привели. Он слепнет. Левый глаз уже полностью отказал.

Видимо, он сильно побледнел и сделался на вид совсем потерянным, потому что ван Лериус, их преподаватель, подошел к нему и спросил, в чем дело, уж не заболел ли он.

Кики пробормотал какое-то извинение, собрал вещи, встал и вышел из мастерской. Он много часов ходил по набережной в жаркой духоте, никого и ничего не видя, уставив глаза перед собой; в голове крутилась единственная мысль: «Я слепну. Я никогда больше не смогу писать». Только к пяти вечера он вернулся домой, вымотанный и окончательно павший духом. Он еще раньше договорился с Мошелесом и парочкой товарищей, что встретится с ними в кафе, однако душевных сил идти туда у него не было. Он сел на кровать и уставился на голую стену. Потом решил, что пойдет к ван Лериусу и спросит у него совета; отбросив сигару, он встал, снова вышел и отправился к учителю по домашнему адресу.

Ван Лериус отнесся к нему с большим сочувствием, назвал имя лучшего окулиста в Бельгии, посоветовал немедленно написать ему и попросить назначить дату приема. Возможно, дело в каком-то пустяке – пока лучше зря не беспокоиться; нужно дать глазам отдых, и через пару недель он наверняка вернется в академию.

Кики вышел, ободренный этим разговором, пошел к дру зьям в кафе – они сгрудились вокруг него, славные, добрые ребята, хлопали по плечу, подливали в стакан, пока Кики едва не разрыдался, подумав: ладно, пусть с глазом будет что угодно, главное в жизни – это дружба.

Через три дня пришел ответ от окулиста: ему назначили дату приема. Кики поехал к доктору в Лувен – сам не свой, с дрожащими коленками.