У нас все хорошо, хотя Рождество – не самое беззаботное время, нет уверенности, что спекуляции Луи окажутся успешными. Если ему удастся хоть что-то заработать, я потрачу эти деньги на обучение Изабеллы. Мне нелегко даются ее музыкальные занятия: невозможно стать блистательным музыкантом, не упражняясь по три часа в день. Полагаю, увидев ее сейчас, ты испытала бы некоторое разочарование: она когда-то была прелестным ребенком, однако цвет лица у нее поблек, а передние зубы постоянно болят, и боюсь, через два-три года она их лишится вовсе. Дантисты в один голос утверждают, что их разрушению способствует состояние ее желудка. Очень жаль, что она в свое время не обедала в час дня, как все остальные дети, – Луи упорствовал в своей прихоти садиться за стол в пять. Я страшно переживаю – только подумать, чего ей предстоит натерпеться с искусственными зубами! Луи чувствует себя лучше с тех пор, как отказался от пива и стал пить только ром, разбавленный водой. Мне мучительно слышать, сколько ты делаешь для Эжена, – могу лишь надеяться, что на твою доброту он отвечает безукоризненным послушанием».

Из этого письма видно, что с годами натура Эллен Бюссон-Дюморье отнюдь не смягчилась…

А вот Луи-Матюрен, напротив, в свои пятьдесят пять пел и шутил даже жизнерадостнее, чем в двадцать пять, и радовался как ребенок, когда ему позволили навестить лабораторию Беркбека при Университетском колледже и осмотреть мензурки и колбы, расставленные вдоль стен, даром что Кики даже теперь знал про них крайне мало. От разговоров на научные темы он пытался увиливать и склонял отца к беседам о музыке, поэзии, спорте – о чем угодно, кроме химии; Луи-Матюрен всегда был человеком податливым и разглагольствовал часами, пока Кики болтал ногами и слушал и думал о том, как же это здорово – ничего не делать.

У Кики настал тяжелый период. С одной стороны, его угнетала окружающая обстановка – тоскливо-серый респектабельный Пентонвиль, угрюмая квартирка, в которой они жили. Не было никакого удовольствия возвращаться туда после долгого, тягостного дня в лаборатории, где работы ему выпадало немного, та, что выпадала, угнетала своей монотонностью, а коллеги-студенты были все громкоголосы и заносчивы.

Страсть его к музыке возросла многократно; он выпрашивал у матери несколько шиллингов и отстаивал длинную очередь, чтобы попасть на галерку в Ковент-Гарден, и, когда удавалось туда пробиться, сидел где-нибудь в заднем ряду, опустив подбородок в ладони и закрыв глаза, впивая звуки, которые так много значили для него с тех самых пор, когда он младенцем лежал в кроватке и слушал пение отца.

Во время спектаклей он переставал чувствовать себя потерянным недорослем, неспособным узреть красоту в пробирках с реактивами, – музыка будто по волшебству переносила его в зачарованный край. Галантные фигуры, прогуливавшиеся по улицам Вероны и Севильи, были для него реальными, и он, не покидая скамьи на галерке, шел с ними рядом, участвовал в дуэлях, ухаживал за дамами, с той же счастливой беззаботностью пел мадригалы. Мир фантазии и был его миром – он жил мечтами, и бледный молодой человек с квадратными плечами, который брел к себе домой в Пентонвиль, был не более чем тенью.

Убежать от реальности он мог еще в Национальную галерею и Британский музей. Если днем выдавалось свободное время, он уносил туда свой незамысловатый обед из бутербродов и часами сидел перед какой-нибудь картиной или другим произведением искусства, напитываясь ощущением цвета, линии и формы, пока смотрители не начинали бросать на него подозрительные взгляды, будто он был помешанным, сбежавшим из лечебницы; приходилось вставать и с показной беспечностью уходить прочь, напевая себе под нос.

Иногда, когда накатывала тоска по Парижу, он шел к Лондонскому мосту и смотрел, как отходит судно на Булонь; когда пароход отваливал от причала, выпуская дым из толстой короткой трубы, Кики чувствовал себя изгнанником на чужом берегу. Как ему хотелось вновь разломить французский хлеб, оторвать подгоревшую коричневую ко рочку; выпить черного-черного кофе с цикорием; отрезать ломоть сыра грюйер. Как не хватало ему французских мостовых, бесцельных прогулок по набережным, как он мечтал вновь, подняв глаза, уставиться в бледное лицо собора Парижской Богоматери, а потом, когда придет вечер, вновь вслушиваться в неуловимое бормотание Парижа – биение жизни, тихие толчки радости.

Луи-Матюрен и Эллен начали за него тревожиться. Он сделался молчалив, хмур и задумчив, очень много курил – явно во вред здоровью. Эллен попыталась его вразумить, но он поднял на нее озадаченные, несчастные глаза и ничего не ответил – выражение его лица обескуражило ее и заставило отступить, и, чтобы хоть как-то уте шиться, она отправилась бранить Изабеллу, упражнявшуюся за роялем.

Дети не оправдали ее надежд. Они рассеянны, безвольны. Возьмите Кики – должен учиться на химика, а сам, вместо того чтобы читать научные книги, бродит по Британскому музею и пытается что-то откопать в родословной Бюссонов. Это новое безумство овладело им совсем недавно. Он объявил, что Бюссоны – порождение дикой, влажной почвы Бретани, а возможно, и более дальних краев, Мэна или Сарта – Эллен толком так и не поняла; в любом случае он что-то вычитал про фамильный замок и древний Парк Морье и теперь, по словам Изабеллы, только этим и бредил. Родителям он почти ничего не рассказывал. Луи-Матюрен объявил, что Кики попусту тратит время, и выказал некоторую досаду. Да, замок где-то существует, но его отец, кажется, никогда там не жил, и не пора ли Кики засесть за научные труды, хватит уже копаться во всяких дряхлых книжках из Британского музея.

Изабелла также оказалась по натуре далеко не такой целеустремленной, как хотелось бы Эллен. Она худо-бедно справлялась с учебой, однако постоянно отправлялась куда-то с подружками на чай, болтала о пустяках и о цвете нового платья думала куда больше, чем о занятиях музыкой.

Она, Эллен, в ее возрасте была другой. Ей, чтобы развлечь себя, не нужны были подруги. Эллен с радостью отметила, что, когда Изабелла подросла, Луи-Матюрен стал обращаться с ней строже. Ей не разрешалось одной выходить на улицу, Кики сопровождал ее в школу и обратно. Луи-Матюрен утверждал, что за девушками нужен глаз да глаз, – Эллен это несколько удивляло.

Она уже давно заметила, что, когда с деньгами делалось особенно туго, он неизменно напускал на себя нелепую помпезность. А здесь, в Пентонвиле, видимо под незримым влиянием изысканий Кики в Британском музее, он отказался от фамилии Бюссон и стал называться просто Дюморье.

– Я не позволю, чтобы Изабелла ходила в шеренге парой, как сиротка из приюта, – возглашал он. – Если Кики не сможет встретить ее из школы, я встречу сам.

Случалось, что он, к большому смущению дочери, поджидал ее у школьных ворот – экстравагантная фигура в развевающемся плаще (зачастую над головой у него еще реял алый зонт).

– И кто это тут у нас такой? – осведомлялся он, разглядывая темноволосое длинноногое дитя, которое помахивало сумкой с книжками, вцепившись Изабелле в локоть.

Изабелла вспыхивала, стыдясь отцовской памяти, ибо «дитя» она уже представляла ему раз двадцать, и произносила с запинкой:

– Ну как же, папа, это моя лучшая подруга Эмма Уайтвик. Уверена, что ты ее помнишь.

– Уж пусть мисс Уайтвик меня простит, – ответствовал он с безукоризненной учтивостью. – Впредь мы будем узнавать друг друга в лицо.

После чего, взметнув алый зонт и всплеснув плащом, он разворачивался и шагал прочь, иногда разговаривая сам с собой, а Изабелла в крайнем смущении семенила следом.

Джиги, как и следовало ожидать, продолжал причинять семье неприятности и беспокойство. Луиза написала из Версаля, что имела с месье Фруссаром беседу касательно будущего мальчика, и месье Фруссар откровенно объявил ей, что крестник ее – неисправимый лентяй и вообще никчемный ребенок, который, по его, месье Фруссара, мнению, совершенно не приспособлен ни к каким занятиям. Луиза умолчала о том, что́ добавил к этому директор пансиона: что у мальчика, видимо, имеется глубинная пси хологическая проблема и его безответственность, возможно, проистекает из родительского недопонимания. По натуре он мальчик ласковый, привязчивый, но никто никогда не отвечал ему на эти чувства. В итоге в нем развились безалаберность и легкомыслие. Сам Джиги, в ответ на прямой вопрос, говорил, что у него есть одна мечта – вступить во французскую армию. Ни мать, ни отец не ждут его в Англии, это он прекрасно понимал. На его содержание у них попросту нет денег, да и в любом случае интересы Кики и Изабеллы важнее. А значит, быть ему военным, служить под началом императора – он увидит заморские края и будет жить в свое удовольствие. Луиза сомневалась в том, что Луи-Матюрен даст на это свое позволение, и действительно, в первое время обмен письмами между Лондоном и Версалем носил довольно бурный характер.

Луиза, всей душой любившая крестника, поддерживала его планы. Ему нравятся лошади и свежий воздух, он вполне может вступить в régiment de chasseurs[54]. Лично она не видит в этом ничего зазорного. Кроме того, как утверж дает его наставник, больше он все равно ни к чему не пригоден. Отец решительно возражал: никто из Бюссонов-Дюморье еще отродясь не был рядовым воякой и с какой это радости сын его станет унижаться – чистить офицерские сапоги и сгребать лошадиный навоз, а именно такая жизнь, по его твердому убеждению, и ждала Эжена в армии.

Вздор, отвечала Луиза с необычной для нее твердостью; есть все надежды на то, что Эжен дослужится до офицерского чина – это дело вполне обычное, – и тогда он может преуспеть чрезвычайно. В любом случае это жизнь, достойная мужчины, мальчику она пойдет на пользу. Она сможет выделить ему кое-что из своих денег, на этот счет отец с матерью могут не переживать. Это письмо охладило и умерило пыл Луи-Матюрена, и через несколько недель он дал свое согласие в форме следующего документа, подписанного и скрепленного печатью в лондонской ратуше: