Жизнь Эллен переменилась самым приятным образом. Они сняли уютную квартиру в недальнем пригороде, помимо няньки-фламандки в доме было две служанки. Няня немедленно завоевала одобрение Эллен тем, что стала выказывать ребенку совершенно безудержное обожание. Она называла его «mannikin»[24], а он, учась выговаривать первые слова, превратил это в «Кики»; и вот довольно забавным образом – особенно если вспомнить, сколько труда было потрачено на то, чтобы выбрать ему достойное имя, – Джордж Луи Палмелла Бюссон-Дюморье стал Кики, да так им и остался до конца дней.

С его братом, Александром Эженом, родившимся девятого февраля, произошла такая же неприятность. Старший немедленно перекрестил его в «Джиги», – кстати, он не выказал никакой ревности, а, напротив, очень обрадовался прибавлению в семье.

Взяв новорожденного на руки, Эллен худо-бедно смирилась с его существованием, однако, право же, как этот ребенок мало походил на Кики! – помимо прочего, у него еще был ее длинный нос. Она только хмурилась, глядя, какой вокруг него подняли переполох. Герцог и герцогиня Палмелла стали его крестными, а одновременно с ними и Луиза – на том условии, что ребенок будет окрещен в католическую веру и в ней же воспитан.

Эллен все это было совершенно не по душе. Она не могла понять, почему Луи на это согласился, будучи атеистом. Кроме того, когда дети подрастут, будет так неудобно ходить в две разные церкви.

– Да какая разница? – беспечно отмахнулся от нее супруг. – Когда вырастут, будут верить во что захотят. А вот отказываться от такого влиятельного крестного отца, как герцог Палмелла, просто глупо. Если со мной что-то случится, он обеспечит будущее Эжена.

– А что в таком случае станется с несчастным Кики? – возмущенно осведомилась мать.

– Его крестный отец – твой брат Джордж. Не говори мне, что ему не по средствам присмотреть за крестником. Нашим сыновьям нечего бояться, Эллен. Все у них сложится прекрасно.

– Я не одобряю католическую веру, – стояла на своем Эллен.

– Я вообще не одобряю ни одну религию, – откликнулся Луи-Матюрен. – По мне, пусть Эжен молится хоть соляному столбу, главное, чтобы он был прилично воспитан, хорошо относился к животным и не заносился перед другими людьми.

И с тем он отправился в Брюссель, напевая себе под нос песенку, думая только о своем новом изобретении, которое собирался показать герцогу, – все ученые в Бельгии его уже отвергли.

В итоге маленького Джиги крестили в купели под чтение молитв на латыни, и свечи горели за него день и ночь благодаря ревностной тетушке Луизе, которая непрестанно молилась за племянника; дабы продемонстрировать свою признательность, а заодно, возможно, поквитаться за все те имена, которые на него навьючили, он уже в колыбели проявил бунтарский дух и совершенно неуправляемый характер.

Кики послушно пил свое молочко – Джиги выплевывал его матери в лицо. Кики делал свои делишки там, где ему говорили, Джиги – на полу в гостиной. Кики, когда его бранили, пускал слезу – Джиги хохотал и выдувал пузыри. Кики был ребенком тихим, мог часами сидеть, опустив лицо в ладони, и слушать музыку причем все его тельце подрагивало в такт материнской арфе; Джиги, с пятном сажи на носу в разорванном передничке, кромсал струны ножницами. Трудно корить Эллен за то, что она больше любила старшего, ведь от младшего ей с утра до ночи не было покоя; впрочем, владей она основами психологии, она бы поняла, что сама в этом виновата.

Братья очень любили друг друга; здесь, по крайней мере, все сложилось удачно. Кротость одного уравновешивала непоседливость другого.

Было у Эллен и еще одно переживание: младший обогнал старшего ростом и силой. В свои два года Джиги был не ниже четырехлетнего Кики. Он ловко кидал мячик; бегал быстрее и лазил по деревьям как обезьянка, пока Кики о чем-то мечтал на нижней ветке. Он оказался прирожденным комиком. Стоило ему скорчить рожу, и слуги хватались за животы от хохота. Старший брат пытался ему подражать, но с плачевным результатом. У него получалось вызвать лишь жалость. Было что-то невыразимо трогательное в его лице, во всей его фигурке. Каждому хотелось его защитить, пусть в том и не было нужды. Но каждому приходило на ум: «Этого ребенка нельзя обижать; недопустимо, чтобы он хоть как-то пострадал», а вот про Джиги все прекрасно знали, что ему решительно все равно: присвистнет и убежит.

Кики возбуждал в людях жалость точно так же, как возбуждал ее своим пением его отец; в них обоих было нечто трагическое.

Можно было подумать, что в обоих сокрыта некая тайна, которая пытается вырваться на свободу. Когда Луи-Матюрен пел, людям казалось, что они слышат ангельский плач – плач ангела, изгнанного из рая и мечтающего о возвращении. Жизнь – всего лишь бремя, сбросить бы его, и как можно скорее. «Я одинок, – рыдал этот ангел, – я бесконечно одинок. Я потерян, повержен, и нет во мне никакой добродетели». Неприхотливая песенка, которую Луи-Матюрен походя исполнял для друзей после ужина, – «Щелкунчик» или его любимая «Серенада» – мгновенно, стоило ему только возвысить голос выше шепота, повергала всех в состояние странной размягченности, точно молитва человека, который никогда ранее не молился, жалоба души, не ведающей Бога. Он стоял, сцепив руки за спиной, закинув красивую голову, очень довольный собственным исполнением, вовсе не думая о великом даре, который ему казался естественным; в самом этом неведении и заключалась трагедия. Наверху, в своей кроватке, Кики слушал, обхватив руками колени, и по щекам его струились слезы, и если бы в этот момент мать зашла его поцеловать и начала расспрашивать, ему нечего было бы ей ответить. Он знал одно: что в глубинах его еще совсем крошечного существа они с отцом – едины; они оба мучатся и страдают; они – слепцы, блуждающие во тьме.

Боль и красота сливались в одно, и не было между ними границы. Полнота красоты и сосредоточение духа в отцовском голосе были почти непереносимы. Джиги, разметавшись, спал рядом, сосал палец и улыбался, вспоминая похищенные днем сливы, но музыка его не достигала. Так, возможно, улыбалась Мэри-Энн, когда читала первое письмо от герцога Йоркского.

Сколько тончайших, незримых, невычленимых нитей сплетаются воедино, чтобы получилась одна-единственная человеческая личность; какими странными клубками наследственных черт были маленький Кики и маленький Джиги. Потому ли Джиги всю жизнь оставался обаятельным мотом, что бабушка его была содержанкой? Потому ли он стал бунтарем, что мать не желала его появления на свет? Оттого ли Кики в зрелые годы стал искуснейшим рисовальщиком, что у Луи-Матюрена была научная складка, а у Эллен – ловкие пальцы? Потому ли жили в нем желание укрыться от реальности и почти непереносимая тоска по прошлому, что отец его отца, Робер-Матюрен Бюссон, лишился родины и долгие годы провел в изгнании? Какое наследство мог Робер-Матюрен оставить своим детям, которых родил, перевалив за пятьдесят лет, на чужбине, кроме тоски и недоумения, желания вернуться домой, тяги к постижению и опыту, вошедшей им в кровь и подсознание? На границе Бретани и Анжу, откуда ведет свое начало их род, живут мечтатели, мистики, суеверцы, хранители древних легенд; воздух там мягок и пропитан тихой меланхолией, дожди выпадают часто, а по земле стелется туман. Человек, изгнанный из этого края, жестоко вырванный из этой почвы и пересаженный на шумные улицы Лондона, будет жить с потрясением и увечьем до конца своих дней. Ему уже не оправиться, и если он и пустит корни, они потянутся не туда, куда должны.

Будут среди его потомков мятущиеся души, будут невоздержанные, безрассудные жизнелюбцы, но у всех сохранится общая тоска по прошлому, все станут вслепую искать безопасного укрытия – так одинокие дети бессознательно пытаются спрятаться в благословенную тьму материнского чрева.

Кики был сыном своего отца и деда по отцовской линии. Он родился художником и мечтателем, как и они, однако своих современников и современниц он изображал с безжалостной сатирой и виртуозной точностью – ту же точность демонстрировал и его отец, смешивая в пробирках свои химикалии.

А способность к сосредоточению, стремление к успеху, борьба с бедностью и слепотой, несгибаемая воля?

Этими качествами Луи-Матюрен не отличался, его отец – тоже. Милые, добросердечные, меланхоличные Бюссоны из Сарта не обладали такой внутренней силой. Эти качества Кики унаследовал по женской линии, от женщины, лишенной нравственных устоев, чести и добродетели, от женщины, которая уже в пятнадцать лет твердо знала, чего хочет от жизни, и, несмотря на низость своего происхождения и воспитания, попирая сантименты и хорошие манеры своими прелестными ножками, добилась всего играючи – и потирая пальчиком нос.

8

Вероятно, Бюссоны до бесконечности продолжали бы жить той же беззаботной жизнью, если бы осенью 1838 года португальского посланника не отозвали обратно в Лиссабон. Судя по всему, дома он в этот момент оказался нужнее, чем в Бельгии. Было ли это действительно так, или речь шла о некоем дипломатическом маневре, выяснить уже невозможно; да и в любом случае на судьбах Бюссонов это никак бы не отразилось. Их присутствие в покоях посланника более не требовалось. Ни герцог, ни герцогиня не предложили Бюссонам сопровождать их в Португалию.

Луиза, как гувернантка маленьких Палмелла, разумеется, поехала обратно в Лиссабон. Не исключено, что Луи-Матюрен слишком уж ревностно исполнял свою роль придворного изобретателя посланника – или как там называлась его официальная должность. В жизни любого мецената наступает момент, когда меценатство из удовольствия превращается в тягость. Поначалу, надо думать, очень забавно выслушивать рассуждения о полетах на Луну, или о превращении песка в золото, или о производстве бриллиантов из бутылочного стекла – особенно если соответствующие процессы живо и убедительно описывает голубоглазый мечтатель с огненными кудрями, который, помимо прочего, прекрасно поет для гостей после ужина; однако если этому мечтателю постоянно приходится ссужать деньги без всякой надежды на то, что ракета все-таки будет построена, а в мешках с песком окажется что-то, кроме песка, а битые бутылки примут хоть отдаленное сходство с бриллиантами, – забавная сторона дела отходит на второй план.