Один из всадников был привлекательный белокурый юноша в скромной куртке и штанах из голубого брюссельского сукна, выгодно обрисовывавших его гибкую складную фигуру. Бархатный берет он надвинул на глаза, чтобы защитить их от солнечных лучей, сжатые губы и взволнованное лицо говорили о том, что душа его отягчена заботами. Хотя он был молод и носил невоенную одежду, можно было догадаться, что это рыцарь, ибо на каблуках у него поблескивали золотые изящные шпоры, а длинный шрам над бровью и рубец на виске придавали мужественную красоту нежным и тонким чертам его лица. С ним рядом ехал на крупном вороном коне рыжеволосый великан, на его седельной луке висел объемистый холщовый мешок, который мотался и позвякивал при каждом шаге коня. С его широкой загорелой физиономии не сходила улыбка, он не спеша посматривал по сторонам, и его глаза искрились и блестели от радости. А почему бы и не радоваться Джону? Ведь он вернулся в родной Хампшир, ведь пять тысяч крон за дона Диего трутся об его колено. А помимо всего прочего, не он ли теперь оруженосец сэра Аллейна Эдриксона, молодого сокмана из Минстеда, которого недавно посвятил в рыцарское звание сам Черный Принц, — оруженосец того, кто признан всеми в армии одним из самых многообещающих воинов Англии!

Высокое мнение о Белом отряде сложилось в христианском мире повсюду, где воздавали должное отваге, проявленной на поле брани, и тех немногих, что остались в живых, увенчали славой и почестями.

Аллейн, у которого было сломано ребро и разбита голова, два месяца находился между жизнью и смертью, однако молодость, чистая и здоровая жизнь взяли верх; придя в себя после долгого жара и бреда, он узнал, что война кончилась, что испанцы и их союзники разбиты под Навареттой и что сам Принц, услышав рассказ о том, как Аллейн прискакал за подмогой, явился к его постели и своим мечом коснулся его плеча, чтобы столь храбрый и верный воин умер — если уж ему не суждено выжить, хотя бы умер — в рыцарском звании. С той самой минуты, когда Аллейн впервые оказался в силах спустить ноги с постели, он принялся за поиски своего лорда, однако ничего не узнал о нем, ни живом, ни мертвом, и теперь возвращался домой с удрученным сердцем, надеясь раздобыть деньги в своих поместьях, чтобы вновь начать розыски. Он прибыл в Лондон, но, охваченный тревогой, поспешил дальше, ибо с тех пор, как получил записку, извещавшую его о смерти брата, он больше ничего о делах в Хампшире не слышал.

— Клянусь распятием! — воскликнул Джон с восторгом. — Разве мы видели в чужих краях таких замечательных коров и пушистых овец, такую зеленую траву или даже такого пьяного, как вон тот бездельник, который валяется в канаве у изгороди?

— О Джон, — печально отозвался Аллейн, — это для тебя благодать, я же и представить себе не мог, что мое возвращение в родные места будет таким горестным. У меня сердце разрывается при мысли о милорде и об Эйлварде — да и как я передам эту весть леди Мэри и леди Мод, если до них еще не дошли слухи!

Джон испустил такой тяжелый вздох, что испугались кони.

— Дело и вправду прескверное, — сказал он, — но ты не горюй, я отдам старухе матери только половину своих крон, а половину добавлю к деньгам, которые ты наскребешь, мы купим ту желтую посудину, на которой приплыли в Бордо, и в ней пустимся на поиски сэра Найджела.

Аллейн улыбнулся, но покачал головой.

— Был бы сэр Найджел жив, он давно дал бы знать о себе. Однако к какому это городу мы подъезжаем?

— Да ведь это Ромсей! — воскликнул Джон. — Вон и колокольня старой церкви, а за нею здание женского монастыря. А вот сидит большой праведник, я дам ему крону, пусть помолится за меня.

У дороги, подле убогой хижины, сложенной из трех больших камней, греясь на солнышке, сидел отшельник: у него было лицо землистого цвета, тусклые глаза и длинные костлявые руки. Он сидел, скрестив ноги, опустив голову и тонкими желтыми пальцами медленно перебирая четки, — так, словно вся жизнь ушла из него. Позади, между деревьями, виднелась убогая мазанка работника с открытой дверью в единственную комнату. Хозяин, суровый, желтоволосый, стоял, опершись на лопату, которой только что копал землю. Послышался веселый серебристый смех женщины, и два мальчонка, босые, кудлатые, выскочили из хижины, за ними следом вышла мать и, положив руку на плечо мужа, стала наблюдать за резвившимися детьми. Отшельник нахмурился оттого, что столь не вовремя прервали его молитвы, однако, когда он увидел протянутую ему Джоном большую серебряную монету, лицо его смягчилось.

— Вот она, картина нашего прошлого и нашего будущего, — сказал Аллейн, когда они отъехали от этого места. — Так что же лучше — обрабатывать землю божью, любоваться на счастливые лица близких, любить и быть любимым, или же вечно вздыхать о собственной душе, как мать у постели больного ребенка?

— Тут я ничего не знаю, — отозвался Джон, — когда я про такие вещи думаю, в голове у меня сплошной туман. Знаю только, что с пользой израсходовал свою крону, ибо этот человек кажется мне поистине святым. А что до второго, так я не заметил в нем никакой святости — дешевле самому за себя помолиться, чем отдать крону тому, кто тратит свои дни, вскапывая землю для салата.

В эту минуту из-за поворота дороги выехала повозка, запряженная тройкой лошадей, с форейтором на одной из них. Это была нарядная богатая коляска с расписанными, золочеными дышлами, причудливыми резными колесами и спицами, а надо всем этим высился красный с белым балдахин. В его тени, откинувшись на гору подушек, сидела дородная немолодая особа в красном наряде и выщипывала себе брови серебряными щипчиками. Казалось, эта дама могла бы служить образчиком спокойствия и безмятежности, однако и этот случай оказался символом человеческой жизни. Едва Аллейн осадил коня, чтоб пропустить экипаж, как соскочило одно из колес, и все — резьба, позолота, балдахины — повалилось набок, лошади стали рвать постромки, закричал форейтор, завизжала дама. Аллейн и Джон мгновенно спешились и подняли ее, дрожащую от страха, впрочем, ничуть не пострадавшую от этого несчастного случая.

— Горе мне! — заголосила она. — Разрази его гром, этого Майкла Изовера из Ромсея! Говорила ему, что ось разболталась, так нет, этот безмозглый ротозей вздумал перечить мне…

— Позвольте заверить вас, достойная госпожа, что вы ничего не повредили себе, — сказал Аллейн, подводя ее к скамье, на которую Джон уже успел положить подушку.

— Знаю, на мне нет и царапины, но я потеряла свои серебряные щипчики. Увы! И как только господь терпит на свете таких болванов, как Майкл Изовер из Ромсея? Однако вам я чрезвычайно признательна, любезные господа. Сразу видно, что вы военные. Я и сама дочь воина, — добавила она, бросив томный взгляд на Джона, — и меня всегда влекло к храбрым мужчинам.

— Вы правы, мы прямо из Испании, — отозвался Аллейн.

— Из Испании, вы говорите? О, как это ужасно, что так много людей там отдали свои жизни, дарованные им господом богом! Конечно, жалко тех, кто погиб, но еще более жалко тех, кто их напрасно ждал. Я вот сейчас простилась с той, у кого эта жестокая война все отняла.

— Кто же это, госпожа?

— Молодая девушка из здешних мест, теперь она уходит в монастырь. Ведь только год назад от Эйвона до Итчена не было девушки счастливее ее, а теперь — как только я перенесу это! — я должна ждать ее в Ромсее и увидеть, как она закроет лицо белым покрывалом, хоть она создана для семейной жизни, а вовсе не для монастыря. Не доводилось ли вам слышать об отряде, который называют «Белым отрядом»?

— Как не слыхать! — воскликнули друзья в один голос.

— Ну, так ее отец был там командиром, а ее возлюбленный служил у него оруженосцем. Дошли слухи, что погиб весь отряд, до последнего человека, и, бедняжка, она…

— Госпожа! — закричал Аллейн, задыхаясь. — Это вы о леди Мод говорите?

— Да, именно о ней.

— Мод! Она — и в монастырь! Неужели ее так потрясла весть о смерти отца?

— При чем тут отец? — усмехнулась дама. — Мод — любящая дочь, но я думаю, что она решила уйти в монастырь из-за того златокудрого молодого оруженосца, про которого мне рассказывали.

— А я стою здесь и болтаю! — гневно воскликнул Аллейн. — Скорей, Джон, скорей!

Он вскочил в седло и, подняв облако пыли, погнал во весь опор своего доброго коня.

Велика была радость ромсейских монахинь, когда леди Мод попросила принять ее в их обитель: ведь она была единственной дочкой и наследницей старого рыцаря, и разве не собиралась она отдать свои фермы и земли этому прославленному монастырю? Во время долгих и серьезных бесед сухопарая игуменья убедила молодую послушницу навеки расстаться с мирской жизнью и успокоить свое бедное истерзанное сердце под мирной сенью церкви. А теперь, когда игуменья и ее заместительница добились своего и решение было принято, такое событие следовало отпраздновать с подобающим блеском и торжественностью. Вот почему улицы Ромсея были запружены добрыми бюргерами, яркие цветы и хоругви украсили дорогу от церкви к монастырю, и длинная процессия сопровождала Христову невесту к старой сводчатой двери церкви, в которой предстояло свершиться обряду духовного брака. Белица Агата шествовала с высоким золотым распятием в руках, три монахини несли ладан, а двадцать две девушки в белоснежных одеждах мелодично пели, бросая по обе стороны дороги цветы. За ними, с четырьмя сопровождающими, шла послушница, на опущенной голове белели цветы; шествие замыкали игуменья и облеченные ее доверием пожилые монахини, которые мысленно уже прикидывали, сможет ли их бейлиф управлять туинхэмскими фермами один или же ему понадобится помощник, чтобы извлекать все, что только возможно, из этих новых владений, которые молодая послушница принесет монастырю.

Но увы! Все хитроумные замыслы и расчеты рушатся, когда против них восстают природа, молодость и любовь и если к тому же им еще сопутствует удача! Кто этот запыленный юноша, который осмелился так бешено промчаться сквозь толпу зевак? Почему он соскочил с коня и ошеломленно озирается вокруг? Что же это происходит, ведь он чуть не сбил с ног монахинь с ладаном, он отпихнул белицу Агату, растолкал двадцать двух девиц, которые так мелодично пели, и вот он стоит, протянув руки, перед послушницей, лицо его сияет, серые глаза полны любви. Она уже поставила ножку на порог церковной двери, и все-таки он преградил ей путь, а она, забыв все мудрые слова и праведные речи матери-игуменьи, она всхлипнула, кинулась в его распростертые объятия и прижалась мокрой от счастливых слез щекой к его груди. Печальное зрелище для сухопарой игуменьи и весьма дурной пример для двадцати двух непорочных дев, которым всегда внушали, что следовать зову природы — значит ступить на путь греха. Но Мод и Аллейну нет до этого дела. Из-под темного свода, перед которым они стояли, на них веет затхлой сыростью. На воле же сияет солнце, и в плюще, меж склоненных буков, поют птицы. Выбор сделан — держась за руки, они повертываются спиной к мраку и лицом к свету.