– Зайдешь?

Иногда такое случалось. Он отказался – не хотелось – и продолжал подниматься.

– Хорошая девушка, – сказала Шарлотта. – Шикарная!

Он согласился.

– Спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

Он медленно поднимался. Как-то раз, на улице Балю, он точно так же поднимался вечером к себе в комнату; тогда он шел один, а его жена, уже вторая, ждала его. И вдруг, невольно, не задумываясь, словно по необходимости, он остановился, сел, усталый, на ступеньки, просто так, без всяких мыслей, потом, услышав какую-то возню-мышь за перегородкой, покраснел, встал и пошел дальше.

Он добрался до своей комнаты, открыл ключом дверь, снова запер ее и начал раздеваться, глядя на красные крыши, которые громоздились друг над другом в утреннем солнце.

Глава VII

Черные прутья железной кровати напоминали по форме спинки стульев на Елисейских полях или в Булонском лесу. Дезире лежал под скатом потолка. Окно оставалось открытым. На карнизе ссорились птицы, грузовики, приехавшие издалека, с шумом двигались в глубине улиц, стекаясь к цветочному рынку; звуки так отчетливо разносились в почти невесомом воздухе, что, казалось, сейчас в лицо пахнет грудами мимоз и гвоздик.

Дезире тонул чуть ли не сразу; сначала, увлеченный водоворотом, он камнем шел вниз, но ни страданий, ни страха не испытывал: он знал, что коснется дна; как ареометр, он поднимался к поверхности, потом погружался и снова всплывал, и почти всегда – так длилось часами – медленно или резко перемещался вверх-вниз между сине-зеленой бездной и невидимой гладью, над которой продолжалась жизнь.

Такой свет встречался в маленьких бухточках Средиземноморья, свет солнца, – Монд постоянно ощущал его присутствие – но какой-то расплывчатый, рассеянный, порой искаженный, словно прошедший через призму, то вдруг, например, фиолетовый, то зеленый, идеальный зеленый, цвет удивительного и неуловимого зеленого луча.

Звуки достигали его, как, должно быть, достигают рыб в воде, звуки, которые слышат не ушами, а всем существом: их поглощают, переваривают, и, случается, они полностью изменяют сознание.

В гостинице еще долю царила тишина: все постояльцы были людьми ночи, но напротив обитал злобный зверь-автомобиль: всегда в одно и то же время его выкатывали из гаража, под потрескивающей струей мыли у края тротуара, а потом запускали мотор. Запускали многократно, что было уже совсем невыносимо. Г-н Монд, напрягаясь, ждал, когда хриплый голос мотора окрепнет, и потом несколько минут – он никогда не знал, как долго, – слышался рокот, пропитанный, казалось, запахом голубоватого бензина. А что делал шофер? В фуражке, в рубашке с закатанными рукавами – руки его поражали своей белизной – он, пока зверь разогревался, начищал никелированные детали.

Проходил трамвай, который каждый раз на одном и том же месте, явно на кривой, надсаживался так, словно ударялся о тротуар.

Опускаясь глубже, звуки менялись, образы теряли свою отчетливость, даже раздваивались; был, например (возможно, в тот момент, около одиннадцати, когда в соседней мансарде мылась женщина), фонтан в саду Везине, имении родителей г-на Монда, где ребенком на каникулах он спал с открытыми окнами. Он ясно видел фонтан, влажный черный камень, но кое-что запах воды – больше не мог вспомнить; он силился сообразить, что напоминает воздух тех мест, воздух каникул. Пожалуй, запах жимолости.

Легкий, как воздушный пузырь, он всплывал, на миг останавливаясь перед тем, как прорвать невидимую поверхность; он знал, однако, что солнце разрезает пополам его слуховое окно и скоро подберется к ножке кровати, что он не может нырнуть снова и что игра еще не окончена...

В это утро, как и в другие дни, в глазах у него пощипывало, кожа, особенно на губах, была шероховатой и чувствительной, сладостно чувствительной, словно на рубцующейся ране, как бывает у людей, не спавших ночью. Он лег; не сопротивляясь, позволил увлечь себя в водоворот, погрузился, но сразу же всплыл, вынырнул на поверхность, увидел – глаза его оставались открытыми – выбеленную известью стену, где на желтых деревянных шарах черным пятном вырисовывалось пальто.

Почему он разволновался из-за этой истории с Императрицей? Он закрыл глаза, попробовал погрузиться, но порыву его не хватало сил, он не находил больше изумительной невесомости утреннего сна; он вынырнул снова и, когда взгляд его упал на пальто, непроизвольно подумал об Императрице, которую опять увидел, черноглазую, темноволосую; он искал сходство, мучился, но знал, что оно было в глазах; он сделал отчаянное усилие и, вопреки всякой вероятности, вопреки очевидному, открыл, что Императрица похожа на его вторую жену, ту, от которой он сбежал. Одна была худая как спичка, другая – крупная, дряблая, но это ничего не значило. Все заключалось в глазах. Такая же неподвижность. Такое же бессознательное, огромное, великолепное презрение, неведение, вероятно, всего того, что не принадлежало ей, что не относилось к ней.

Монд тяжело повернулся на жесткой, пропахшей потом кровати. Снова, как в детстве, он привыкал к запаху своего пота. За долгие годы, за всю свою большую жизнь он забыл запах пота, запах солнца, все запахи жизни, которых люди, занятые делами, – не потому ли так все и получилось? больше не замечают.

Он приближался к истине, к открытию, и находился уже на полпути, но снова вынырнул на поверхность и подумал: довольно.

Зачем? Для чего?

Он вспомнил ее болезненную гримасу, ее детское «Ох!», когда в первый раз неловко – ему было стыдно – овладел ею. И с тех пор каждый раз, когда он, стараясь быть как можно легче, обладал ею, он хорошо знал, что взгляд у нее оставался тот же; он избегал смотреть на ее лицо, и потому близость, вместо того чтобы приносить наслаждение, становилась мукой.

Он сел на постели. Сказал себе «нет», решил лечь снова, но через несколько минут спустил с кровати голые ноги, поискал на полу грязные носки.

Увидев, что уже почти десять, Монд удивился. Панорама розовых крыш казалась совсем иной, чем в другие дни. Он побрился. Потом, когда уронил ботинок, в стенку постучали: сосед, крупье из казино с большими подкрашенными усами, призывал его к порядку.

Он спустился вниз. В коридоре первого этажа встретил горничную, ту, которая украла у него деньги и с тех пор смотрела на него так, словно сердилась. С преувеличенной любезностью поздоровался с ней, а в ответ получил лишь сухой поклон – она протирала пол мокрой тряпкой.

Он добрался до «Плаццы», но сначала, чувствуя, как все во рту вяжет, зашел в бар выпить чашечку кофе. Гостиница была цвета жирного молока; ее многочисленные окна с витражами наводили на мысль о пироге. Он задумался, пропустит ли его портье. Правда, в это время приходили в основном поставщики да обслуживающий персонал. В просторном прохладном холле он обратился к швейцару.

– Я из «Монико», – поспешил он представиться, поскольку тот, держа телефонную трубку, сверлил его глазами.

– Алло!.. Да... Приезжают на машине?.. Около двух... Хорошо... Спасибо...

И продолжил, обращаясь уже к Дезире:

– Что вам угодно?

– Хозяин спрашивает, что с дамой, которая была с Императрицей?

Детская, глупая, ненужная ложь.

– С госпожой Терезой?

Вот как? Она не изменила имя! Просто стала г-жой Терезой, как он г-ном Дезире. Но он-то украл свое имя с вывески.

– Она все еще здесь?

– Нет. Я даже не знаю, где вы сможете найти ее. Они были с ней не очень-то вежливы.

– Кто?

– Только не полиция! Там быстро сообразили, что она просто зарабатывала себе на жизнь. Бедняжка, она всегда казалась такой доброй! Да вы, должно быть, видели ее в «Монико». Я знаю, что инспектор из Парижа заходил туда сегодня ночью... Разумеется, ничего?

– Ничего.

– Будь я здесь, я позвонил бы вам, чтобы предупредить на всякий случай. Когда я узнал, что мой напарник, дежуривший ночью, не сделал этого, я его отругал. Тут ведь не угадаешь.

– Благодарю вас. Я скажу хозяину. А что госпожа Тереза?

– Ее допрашивали часа три, не меньше. Потом дали поесть – она выбилась из сил. Не представляю, что решил инспектор на ее счет. Он предупредил родственников. Родственников Императрицы, разумеется, – у нее брат в Париже, представляет во Франции какую-то американскую марку машины.

Швейцар поклонился маленькой англичанке в костюме, которая четким шагом проходила позади Дезире.

– Вам письмо, мисс.

Он проводил ее глазами. Дверь повернулась, и солнце высветило кусок стены.

– Короче, брат предупрежден. Он тотчас дал по телефону указания нашему адвокату. Меньше чем через час явились судебные власти и потребовали все опечатать. Старший по этажу, который несколько раз заходил в номер с напитками, сказал мне, что зрелище было презабавнейшее. Они до ужаса боялись, как бы чего не пропало. Собрали чулки, платки, разрозненные шлепанцы, сложили все в шкафы и опечатали. Кажется, заставили полицию обыскать и госпожу Терезу. Будь их воля, они и на ней поставили бы печать.

Это все, видите ли, из-за драгоценностей. Говорят, они настоящие. А я-то думал, обычные стекляшки – столько их у нее было! Не дай Бог, если госпожа Тереза хоть что-то взяла!

Кстати, когда вы вошли, мне звонили. Сейчас приезжает на машине ее брат с solicitor [5]. Они уже выехали, несутся как угорелые.

Алло!.. Нет... Она ушла... Что?.. Да, снимает номер, но еще не вернулась...

Считая Дезире одним из своих, он объяснил, не уточняя, о ком идет речь:

– Тоже хороша штучка! Никогда не возвращается раньше одиннадцати утра и до десяти вечера валяется в постели... Значит, вас интересует, что с госпожой Терезой? Не знаю. Когда с формальностями было покончено, ее буквально выставили за дверь, не позволив ничего взять, даже личных вещей, которые опечатали со всем остальным. У нее осталась только сумочка. Как она плакала! До сих пор вижу ее на тротуаре: не зная, куда идти, она стояла, словно потерявшееся животное, и в конце концов направилась к площади Массены... Если не хотите встречаться с инспектором, вам лучше здесь не задерживаться: он должен прийти к одиннадцати. Куда увезли тело, я не знаю. Труп вынесли ночью через служебный вход и, видимо, отправят в Америку.