Номер еще не убирали. Обе разобранные постели являли глазам синеватую белизну простыней; на подушке Жюли остались следы губной помады.

– Вы не раздеваетесь?

Обычно, когда он отдыхал днем – в Париже, в прежней жизни, ему это изредка удавалось, – он укладывался в одежде, подложив под обувь газету. Он снял пиджак, жилет. Знакомым уже ему извивающимся движением Жюли стянула платье через голову.

Она не слишком удивилась, когда он с расширенными от смущения глазами подошел к ней. Она явно ждала.

– Задерни шторы.

Она легла, оставив возле себя место. Думала о чем-то своем. Каждый раз, глядя на Жюли, он видел у нее на лбу складку, которую хорошо знал.

В сущности, она не сердилась. Так оно было естественнее. Но возникли новые проблемы, и спать ей вдруг расхотелось. Подперев голову рукой, упершись локтем в подушку, она смотрела на него с новым интересом, словно теперь получила право требовать у него отчета.

– А все-таки, чем ты занимаешься? И, поскольку он не понял точный смысл ее вопроса, она добавила:

– В первый день ты сказал, что ты рантье. На рантье ты не очень-то смахиваешь. По-моему, они выглядят иначе. Чем ты занимался раньше?

– Раньше чего?

– Ну, до того, как уйти?

Она неотвратимо приближалась к истине, как и тогда, когда ночью, сойдя с поезда в Ницце, шла к «Жерлису», где оказалась на своем месте.

– У тебя жена. И ты говорил, что есть дети. Как же ты ушел?

– Вот так.

– Поссорился с женой?

– Нет.

– Она молодая?

– Почти моих лет.

– Понятно.

– Что вам понятно?

– Тебе просто захотелось погулять. А когда кончатся деньги или устанешь...

– Нет, здесь другое.

– Что же тогда?

И он смущенно, стыдясь главным образом все опошлить глупыми словами на разобранной постели перед женщиной с обнаженной грудью, которую она теперь от него не прятала и которая больше не вызывала у него никаких желаний, пробормотал:

– Мне все надоело.

– Ну, как знаешь, – вздохнула она.

Жюли пошла мыться – сделать это сразу после любовных утех она поленилась – и из-за ширмы продолжала:

– Странный ты все-таки человек.

Он одевался. Спать уже не хотелось. Он не чувствовал себя несчастным. Даже мерзкий гризайль атмосферы был частью его стремлений.

– Тебе хоть нравится в Ницце? – спросила она еще, выйдя голой, с полотенцем в руке.

– Не знаю.

– И я тебе еще не надоела? Говори прямо. Я думаю, как же мы оказались вместе? Это не в моем характере... Парсонс обещал мне помочь. Он в хороших отношениях с художественным руководителем «Пингвина». Я скоро выкарабкаюсь.

Зачем она говорит, что бросит его? Он не хотел этого, что и попытался дать ей понять:

– Мне сейчас так хорошо...

Взглянув на него – она как раз надевала бюстгальтер, – Жюли расхохоталась; он впервые услышал, как она смеется.

– Да ты шутник! Словом, когда захочешь уйти, скажи... Позволь дать тебе один совет: купи себе другой костюм. Надеюсь, ты не скуп?

– Нет.

– Тогда оденься поприличней. Хочешь, я схожу с тобой? У твоей жены вкуса нет, что ли?

Она снова легла. Закурила сигарету, пустила дым в потолок.

– Если дело только в деньгах, скажи, не стесняйся.

– У меня есть деньги.

Пачка купюр, завернутых в газету, все еще лежала в чемодане, и он машинально взглянул на него. С тех пор как они остановились в «Жерлисе», он не закрывал чемодан на ключ, боясь обидеть свою спутницу. Под предлогом необходимости кое-что оттуда достать он убедился: пакет на месте.

– Ты уходишь? Не зайдешь за мной часов в пять?

Днем г-на Монда можно было видеть на набережной; он сидел на скамейке, опустив голову, щурясь от солнца и синевы моря, где перед ним молнией проносились чайки.

Он сидел не шевелясь. Вокруг играли дети; иногда обруч заканчивал свой бег у его ног, иногда к нему подлетал мяч. Казалось, он спит. Лицо его как-то отяжелело, одрябло, губы оставались полуоткрыты. Несколько раз он вздрагивал: ему слышался голос г-на Лорисса, кассира. Ни о жене, ни о детях он не вспомнил ни разу, а вот старый педантичный служащий всплывал в его памяти.

Он забыл о времени, и отыскала его Жюли.

– Так и знала, что ты прилип к скамейке.

Почему? Этот вопрос долго мучил его.

– Пойдем купим тебе костюм, пока еще магазины открыты. Видишь, я думаю о тебе, а не о себе.

– Мне надо зайти в гостиницу за деньгами.

– Ты оставляешь деньги в номере? Ну, ты глупишь. Особенно если их много.

Она ждала его внизу. Чтобы не отцеплять скрепку, он взял пачку в десять тысяч франков. Горничная убирала коридор, но видеть его не могла: он закрыл дверь. Слова Жюли встревожили его. Он влез на стул и положил пакет сверху на шкаф.

Она повела его в английский магазин готовой, но элегантной одежды. Сама выбрала ему брюки из тонкой серой шерсти и темно-синий двубортный пиджак.

– В фуражке вполне сойдешь за владельца яхты.

Она настояла, чтобы он купил себе летние туфли из светло-коричневой кожи.

– Теперь совсем другое дело. Иногда я спрашиваю себя...

Больше она ничего не сказала, лишь взглянула на него украдкой.

Она, видимо, уже приезжала в «Арку» одна, потому что, когда они вошли в гостиницу, бармен сделал ей незаметный знак, а какой-то молодой человек подмигнул.

– Невеселый у тебя видик.

Они пили. Ели. Потом пошли в казино, где Жюли почти два часа играла в шар [4] и, выиграв сначала две или три тысячи франков, просадила затем все, что у нее было в сумочке.

Раздосадованная, она дала сигнал:

– Пошли!

Они уже привыкли ходить вместе. Устав, Жюли брала его под руку. Машинально они замедляли шаг за несколько метров от гостиницы, словно люди, которые возвращаются к себе.

Зайти в пивную она не захотела.

Они закрыли дверь. Жюли заперла ее на задвижку – она всегда принимала эту меру предосторожности.

– Где ты прячешь деньги? Он указал на шкаф.

– На твоем месте я поостереглась бы.

Он залез на тот же самый стул, что днем, провел рукой по верху, но обнаружил лишь толстый слой пыли.

– Ну, что там?

Он оцепенел. Она потеряла терпение.

– Что ты стоишь как истукан?

– Пакет исчез.

– Деньги?

Подозрительная от природы, она не поверила.

– Пусти, я сама посмотрю.

Ей не хватало роста даже со стула. Она сбросила вое со стола, забралась на него,

– А сколько было?

– Почти триста тысяч франков. Чуть меньше.

– Что ты сказал?

Ему стало стыдно столь огромной суммы.

– Триста тысяч.

– Надо немедленно предупредить хозяина и вызвать полицию. Я сейчас... Он удержал ее.

– Нет. Нельзя.

– Почему? Ты спятил?

– Не надо. Я объясню тебе. Впрочем, это пустяки. Я найду выход. Мне пришлют деньги.

– Так ты богат?

Теперь она просто злилась. Казалось, она сердится на него за то, что он ее обманул; она легла, не говоря ни слова, отвернулась и на его: «Спокойной ночи» ответила неразборчивым ворчанием.

Глава VI

Было и горько, и приятно. Так порой человек, испытывающий боль, холит ее в себе, оберегает, чтобы она не исчезла. Г-н Монд не сердился, не возмущался, не сожалел. Лет в четырнадцать-пятнадцать, еще в лицее, он во время Поста пережил период острого мистицизма. Дни, а порой и ночи он проводил в духовных упражнениях, стремясь к совершенству, и случайно сохранил фотографию того времени, фотографию групповую, поскольку тогда он с пренебрежением относился к воспроизведению своего образа – похудевший, печальный, с кроткой улыбкой, которая потом, когда произошла реакция, показалась ему противной.

В другой раз, уже много позже, после второй женитьбы, жена сказала ему, что ей неприятно дыхание курящего человека. Он отказался не только от табака, но и от алкоголя, даже от пива. В этом умерщвлении плоти он черпал свирепое удовольствие. Он снова похудел, да так, что через три недели пришлось идти к портному перешивать костюмы.

Важно ли теперь, как подогнана его одежда? За два месяца он похудел еще больше, но чувствовал себя бодрее. И хотя цвет лица у него из розового стал серым, он при любой возможности охотно смотрелся в зеркало, читая на своем лице не только безмятежность, но и тайную радость, и почти болезненное удовольствие.

Труднее всего оказалось бороться со сном. Он всегда любил хорошо поспать. Теперь, скажем в четыре утра, ему приходилось прибегать к маленьким хитростям, чтобы не заснуть.

Впрочем, в этот час по «Монико» разливалась всеобщая усталость. Г-н Рене, художественный руководитель, безупречный в своем смокинге и белоснежной манишке, второй раз заходил в буфетную, вызывающе сверкая ослепительными зубами.

Г-н Монд видел, как он прошел через зал: крошечный глазок на уровне лица позволял Норберу наблюдать за клиентами и главным образом за персоналом.

Г-н Рене, с гладкими волосами, синеватыми на четверть ногтями, мимоходом раздавал улыбки направо и налево, словно государь, осыпающий придворных милостями. Так, в теплом свете дансинга он следовал до двустворчатой двери, с одной стороны обитой красным бархатом, а с другой – грязной и невзрачной; и в тот момент, когда он привычным жестом толкал дверь, улыбка его исчезала, скрывая от глаз великолепные белые зубы уроженца Мартиники.

– Который час, Дезире?

Часы ведь не выставляют на обозрение публики в месте, где все искусство подчинено одной цели – сделать так, чтобы зритель забыл о времени.

Г-н Монд сам выбрал это имя. Дезире Клуэ. Еще в Марселе, когда они сидели в пивной на Канебьер, Жюли спросила, как его зовут. Захваченный врасплох, он не смог ничего придумать. На глаза попалась желтая вывеска над мастерской с другой стороны улицы: «Дезире Клуэ, сапожник».

Теперь для одних он был Дезире, для других – мелких служащих – г-н Дезире. Буфетная представляла собой длинную комнату, служившую раньше кухней в чьей-то квартире Выкрашенные зеленой масляной краской стены пожелтели, а местами потемнели до коричневого. Дверь В глубине вела на черную лестницу, что позволяло выйти из здания на боковую улицу, и порой посетители проходили через владения Дезире.