— Что вы хотите делать? — спросила я.

— Взять шляпу и трость, — отвечала она.

— Вы идете из дому?

— Да.

— Куда?

— Неужели надо спрашивать? В Броундоун, конечно.

Я попросила ее подождать минутку и выслушать меня внимательно. Нечего, я думаю, и говорить, что я попыталась растолковать, как неприлично ей идти второй раз в день к мужчине, почти незнакомому. Я подчеркнула, что эта выходка может серьезно повредить ее репутации. Результат моих объяснений был чрезвычайно странен и любопытен. Он показал мне, что добродетель, называемая скромностью (я говорю не о чувстве приличия), чисто искусственная и что развитие ее зависит главным образом не от слуха, а от зрения. Представьте, что я говорила бы так с обыкновенной молодой девушкой, испытывающей первую любовь. Что бы она сделала? Она, конечно, показала бы некоторое приличное случаю смущение и, по всей вероятности, более или менее краснела бы, слушая меня. Прелестное лицо Луциллы выражало только неудовольствие, смешанное, может быть, с некоторым удивлением. Я думала тогда, в чем после вполне убедилась, что она чистейшее существо на земле. И однако не было видно следов малейшего смущения, той девичьей стыдливости, которых я ожидала; а между тем, Луцилла была девушка в высшей степени впечатлительная, порывистая; в ней чувства и возникали и выражались с необыкновенною быстротой и силой. Чем же объяснить это?

Это объяснялось странной особенностью рокового недостатка, омрачавшего ее жизнь. Это объяснялось тем, что скромность происходит от сознания, что чужие глаза следят за нами. Слепой же никогда не стыдится, по той простой причине, что слепой не видит. Самая скромная девушка в мире смелее с любимым человеком в темноте, нежели при свете. Натурщица, которой страшно в первый раз предстать перед глазами живописцев, решается войти в мастерскую, когда ей завяжут глаза. У бедной моей Луциллы глаза постоянно были завязаны. Бедной моей Луцилле никогда не приходилось встречаться с любимым человеком при свете. В ней развились страсти женщины, и в то же время в ней сохранились все простодушие и невинность ребенка. О, если когда-нибудь возлагалась на смертного такая святая обязанность, как на меня возложена была святая обязанность охранять ее! Мне невыносимо было видеть красивое слепое лицо, так бесчувственно обращенное ко мне, после всех сказанных ей слов. Она стояла близко от меня. Я взяла ее за руку и посадила к себе на колени.

— Друг мой, — сказала я очень серьезно, — вам не следует второй раз идти к нему сегодня.

— Мне так много хочется сказать Оскару, — отвечала она нетерпеливо, — мне хочется сказать, как глубоко я ему сочувствую, как хотела бы я утешить, обрадовать его, если только смогу.

— Милая Луцилла! Этого нельзя говорить молодому человеку. Это значило бы, другими словами, сказать ему, что вы его любите.

— Я действительно люблю его.

— Полно, полно! Держите это про себя, пока не убедитесь, что он вас любит. В таких случаях, душа моя, мужчина должен признаться первым.

— Это очень тяжело для женщин. Если в них первых пробуждается чувство, так им первым следовало бы и признаться.

Она минуту помолчала, словно обдумывая, и вдруг порывисто встала с моих колен.

— Я должна поговорить с ним! — воскликнула она. — Я должна сказать ему, что знаю его историю и что он от этого не упал, а возвысился в моих глазах.

Луцилла опять отправилась за шляпкой. Не было другого средства остановить ее, как пойти на уступку.

— Напишите ему записку, — сказала я и вдруг вспомнила, что она слепа.

— Вы диктуйте, — добавила я, — а я напишу. Довольствуйтесь этим на сегодняшний день, прошу вас, Луцилла!

Она согласилась не совсем охотно, бедняжка, но не дала мне в руки пера.

— Первая моя записка к нему должна быть написана мною самой, — сказала она. — Я умею писать по-своему. Это долго и утомительно, но все-таки самой. Вот посмотрите.

Она подвела меня к письменному столу в углу комнаты, села и, взяв перо, задумалась. Очаровательная ее улыбка вдруг ответила, как луч света, ее лицо.

— А! — воскликнула она. — Я знаю, как выразить ему свои мысли.

Водя пером, которое держала в правой руке, пальцами левой, она написала медленно, крупным, детским почерком следующие слова:


«Дорогой мистер Оскар. Я слышала все про вас. Пришлите мне, пожалуйста, золотую вазочку. Ваш друг ЛУЦИЛЛА».


Она запечатала письмо и захлопала руками от радости.

— Он поймет, что это значит! — говорила она весело.

Напрасно было бы пускаться опять в увещания. Я позвонила, протестуя, однако, в душе (вообразите: принять подарок от молодого человека, с которым в первый раз говорила сегодня утром), и Зилла была, отправлена в Броундоун с письмом. Сделав эту уступку, я убеждала себя: буду держать в руках Оскара; с ним легче справиться.

Время до возвращения няньки было нелегко занять. Я предложила послушать музыку. Луцилла слишком погружена была в свои мысли, чтобы заняться чем-нибудь другим. Она вдруг вспомнила, что следует уведомить и отца, и мачеху, что мистер Дюбур — человек вполне порядочный, что его вполне можно принимать в приходском доме. Она решила написать отцу.

На этот раз она без возражений позволила мне взять перо, а сама говорила мне, что писать. Мы сочинили вдвоем письмо, несколько восторженное и высокопарное. Я вовсе не была, уверена, что мы составим выгодное представление о новом соседе достопочтенному Финчу. Но это было не мое дело. Я выставлялась в самом выгодном свете, как благоразумная дама, настоявшая на необходимости навести справки. Впрочем, я считала нечестным изменить хоть одно слово во фразах, диктуемых мне Луциллой. Окончив письмо, я написала адрес дома в Брейтоне, где находился в то время мистер Финч, и хотела запечатать конверт, когда Луцилла остановила меня.

— Подождите, — сказала она, — не запечатывайте.

Я не могла понять, почему Луцилле хотелось, чтобы письмо оставалось распечатанным, и почему, выражая это желание, она казалась смущенной. И эту странность я тут же объяснила себе воздействием слепоты на ее ум.

На коротком совещании по предложению Луциллы было решено, что я зайду к мистрис Финч и расскажу о броундоунской тайне. Луцилла в открытую признавалась, что не находит особенного удовольствия в обществе своей мачехи и в обязанности, неизбежно выпадающей на долю всякого, кто оставался некоторое время с этой плодовитою дамой, отыскивать ее платок или держать ее ребенка. Ключ от двери, разделявшей обе половины дома, был вручен мне, и я вышла из комнаты.

Прежде чем отправиться выполнять данное мне поручение, я зашла на минуту в свою спальню положить на место шляпку и зонтик. Выйдя опять в коридор и проходя мимо двери гостиной, я заметила что дверь эта неплотно притворена была кем-то, вошедшим после меня, и услышала голос Луциллы, говорившей:

— Выньте письмо это из конверта и прочтите мне.

Я пошла по коридору, признаюсь, весьма тихо и услышала первые фразы письма, написанного мною под диктовку Луциллы, произнесенные вслух голосом старой няньки. Постоянная подозрительность слепых, всегда чувствующих себя в зависимости от других, всегда сомневающихся, не обманывают ли их как-нибудь счастливцы, одаренные зрением, побудила Луциллу, даже в такой мелочи, как это письмо, подвергнуть меня проверке в мое отсутствие. Она пользовалась глазами Зиллы, чтоб удостовериться, все ли я написала, что она продиктовала мне, точно так же, как впоследствии она не раз пользовалась моими глазами, чтоб убедиться, аккуратно ли исполняет Зилла возложенные на нее обязанности в доме. Сколько бы ни была испытана преданность окружающих, слепые никогда вполне не полагаются на них. Бедные, они вечно в потемках, вечно в потемках.

Отворив дверь на другую половину, я как будто разом отворила двери всех спален в приходском доме. Едва вступила я в коридор, как отовсюду высыпали дети, словно кролики из нор.

— Где ваша мамаша? — спросила я.

Кролики отвечали одним общим криком и опять скрылись в норы.

Я сошла с лестницы попытать счастья на нижнем этаже. Окно на площадке выходило в сад. Я выглянула и увидела нашу неукротимую Цыганку, маленькую Джикс, расхаживающую по саду, очевидно отыскивая случай ускользнуть из дому. Это странное существо не водилось с другими детьми. Дома она важно сидела в каком-нибудь углу и ела, когда могла, на полу. На воле она ходила, пока ноги носили, и потом ложилась спать где попало, как зверек. Она случайно подняла голову, когда я стояла у окна. Увидев меня, Джикс выразительно махнула рукой по направлению к воротом.

— Что такое? — спросила я.

Девочка отвечала:

— Джикс хочет выйти.

В эту минуту крик младенца внизу дал знать, что мистрис Финч недалеко. Я пошла на крик и очутилась перед отворенной дверью кладовой в конце коридора. Посередине обширной комнаты сидела мистрис Финч, выдавая кухарке разные хозяйственные припасы. Она была на этот раз в юбке, на плечи накинута шаль; ребенок и книга лежали у нее на коленях.

— Восемь фунтов мыла? Куда это все девается, желала бы я знать? — стонала мистрис Финч под аккомпанемент крика ребенка. — Пять фунтов соды для прачечной? Подумать можно, что мы стираем на все селение. Шесть фунтов свеч? Вы, должно быть, едите свечи! Слыхано ли когда-нибудь: сжечь шесть фунтов свеч за неделю! Десять фунтов сахару? На что это? Я круглый год в рот не беру сахару. Разорение, чистое разорение!

Тут мистрис Финч увидела меня у двери.

— А, мадам Пратолунго! Как ваше здоровье? Не уходите. Я сейчас кончу. Бутылка ваксы? На мои башмаки стыдно взглянуть. Пять фунтов рису? Если бы у меня служили индийцы, пяти фунтов рису хватило бы им на год. Ну отнесите же все это на кухню. Извините, что я так одета, мадам Пратолунго. Есть ли возможность прилично одеваться при всех этих хлопотах? Что вы говорите? У меня много дел? Да, вот в том-то и штука. Как потеряешь утром полчаса, вернуть его уж неоткуда, тут выдача припасов, и с обедом опаздываешь, и ребенок капризничает, ну и накинешь на юбку шаль, делать нечего. Куда это девался мой платок? Потрудитесь заглянуть за эти бутыли подле вас. Ах, вот он, под ребенком. Будьте так добры подержите мне книжку одну минуту. Я думаю, ребенок успокоится, если его перевернуть.