Бабушка-Тетушка завтракала в постели. Потом долго одевалась и часам к одиннадцати спускалась вниз, с надеждой высматривая, у кого найдется время почитать ей газеты. Так как она появлялась в разное время, это не всегда получалось. Она садилась в свое кресло и терпеливо ждала. Год или два она еще продолжала вязать, потому что для этого ей не требовалось зрение; но так как с каждым днем видела все хуже и хуже, вязала все более крупными петлями, однако и в крупной вязке ей случалось пропустить одну-две петли и не заметить этого. Иногда мы заставали ее горько плачущей, потому что она пропустила столько петель, что теперь все надо было перевязывать заново. Обычно я помогала ей, нанизывая недостающие петли, чтобы она могла начать с того места, где остановилась, но, конечно, это нисколько не спасало ее от горького чувства своей ненужности.

Очень редко и с большим трудом удавалось уговорить ее прогуляться или хотя бы сделать несколько кругов вокруг террасы. Она была совершенно убеждена в том, что свежий воздух необычайно вреден для здоровья, и предпочитала весь день сидеть в гостиной за столом, как привыкла дома. Иногда она пила с нами послеобеденный чай, но потом уходила к себе. И все же время от времени, в особенности когда у нас собиралась на ужин молодая компания и мы шли веселиться в старую классную комнату, Бабушка вдруг могла появиться, медленно и с большим трудом преодолевая подъем по лестнице. В этих случаях она ложилась спать позже, чем обычно; ей хотелось участвовать, слышать, что происходит, разделять наши радость и смех. Наверное, я предпочитала, чтобы она не приходила. Хотя Бабушка не совсем оглохла, приходилось столько раз повторять ей каждое слово, что это вносило некоторую неловкость в наше молодое веселье. Но я рада, по крайней мере, что мы никогда не отговаривали ее провести с нами вечер. Все, конечно, приносило Бабушке одну только печаль, но ведь это неизбежно. Наверное, как для многих старых людей, самое неприятное — это потеря независимости. Думаю, именно это чувство приводит к тому, что так много старых дам становятся необыкновенно подозрительными, видят кругом одних воров и считают себя жертвами, которых непременно или обокрадут, или отравят. Мне кажется, это вовсе не признак умственной слабости — скорее, поиски какого-нибудь стимула: жизнь ведь, несомненно, приобретает больший интерес, если кто-то стремится отравить вас. Мало-помалу Бабушка отдавалась во власть этих фантазий. Она уверяла маму, что слуги подкладывают ей что-то в пищу.

— Они хотят отделаться от меня.

— Но, дорогая Тетушка, зачем же им избавляться от вас? Они вас очень любят.

— Ах нет, это только ты так думаешь, Клара. Подойди немножко поближе: они всегда подслушивают под дверью, я знаю. Вчера утром яичница была с металлическим привкусом. Я точно знаю, — утвердительно кивала она головой. — Тебе ведь известно, что старую миссис Вайет отравили лакей и его жена.

— Да, дорогая, но только потому, что она завещала им много денег. Вы же не оставляете слугам никаких денег.

— На всякий случай, — сказала Бабушка-Тетушка, — впредь пусть мне дают на завтрак вареные яйца, тут уж они не смогут ничего добавить. — И Бабушка начала есть вареные яйца.

Следующим чудовищным несчастьем, случившимся с ней, была пропажа всех ее драгоценностей. Она срочно вызвала меня.

— Агата, это ты? Подойди сюда и, пожалуйста, закрой дверь, дорогая.

Я подошла к кровати.

— Да, Бабушка, это я, что случилось? — Она сидела на своей кровати, обливаясь слезами, прижав к глазам платочек.

— Пропали, пропали, — причитала она, — утащили все. Мои изумруды, два кольца, серьги — все утащили! О, что же теперь делать?..

— Подождите, Бабушка, я уверена, что все на месте. Где они лежали?

— Они лежали вон в том ящике, верхнем левом, завернутые в митенки. Я всегда держала их там.

— Так, давайте проверим. — Я подошла к ящику и посмотрела, что лежит внутри. Там действительно были две пары митенок, свернутых в шарики, но пустых. Тогда я решила заглянуть в нижний ящик комода. Там тоже лежала пара митенок, но внутри явно прощупывалось что-то твердое. Я положила их в изножии кровати и уверила Бабушку, что все на месте — серьги, изумрудная брошь и два кольца.

— Это был другой ящик, третий, а не второй, — пояснила я.

— Должно быть, они переложили их.

— Не думаю, чтобы им удалось проделать такое.

— Хорошо. Будь очень осторожна, Агата. Очень осторожна. Не оставляй сумку где попало. А теперь подойди на цыпочках к двери и проверь, не подслушивают ли они там.

Я послушалась и затем сообщила Бабушке, что за дверью никого нет.

«До чего же это ужасно — быть старой! — думала я. — Конечно, это случится когда-то и со мной». Но представить реально свою старость я не могла. Каждый в глубине души убежден: «Я не постарею. Я не умру». И хотя все понимают, что все будет — и старость, и смерть, — но до конца не верят в это. Что ж, теперь я действительно старая. Я еще не начала подозревать, что у меня украли драгоценности или что меня собираются отравить, но нужно собраться с духом и дать себе отчет в том, что такое может произойти и со мной. Может быть, предвидя подобные осложнения старости, я вовремя пойму, что становлюсь смешной, и не допущу этого.

Однажды Бабушке-Тетушке показалось, что где-то рядом с черной лестницей она услышала кошку. Даже если там действительно оказалась кошка, было бы гораздо проще и разумнее сказать об этом кому-нибудь из служанок, маме или мне. Но Бабушка решила провести расследование сама, в результате она поскользнулась, упала и сломала руку. Доктор отнесся к перелому весьма скептически. «Хотелось бы надеяться, — с сомнением произнес он, — что кость срастется… но в ее возрасте… за восемьдесят…» Однако Бабушка блистательно опровергла его сомнения. Вскоре она уже двигала рукой, хотя и не могла поднять ее над головой. Что и говорить, это была стойкая старая леди. Истории, которые она постоянно рассказывала мне о своей необычайной хрупкости, о том, что в ряде случаев докторам еле-еле удалось спасти ее жизнь в период с пятнадцати до тридцати пяти лет, были наверняка чистейшим вымыслом. Дань викторианской моде на бледных девиц.

Жизнь была совершенно заполнена уходом за Бабушкой и работой в госпитале.

Летом Арчи получил трехдневный отпуск, и мы встретились в Лондоне. Наше свидание не принесло особенной радости. Арчи нервничал, был на пределе и отлично осознавал обстановку, сложившуюся на войне, которая не вызывала ничего, кроме глубокой озабоченности. Развитие событий, хотя и не затрагивающих Англию впрямую, неопровержимо свидетельствовало о том, что война конечно же не закончится к Рождеству, а продлится еще года четыре. В Англии этого никто не понимал, и когда вышел приказ лорда Дерби о трехлетнем или четырехлетнем призыве на воинскую службу, его подняли на смех.

Арчи никогда не говорил о войне: ему хотелось только одного — забыть о ней. Мы наслаждались едой, насколько позволяла система ограничений, гораздо более справедливая, чем во время второй мировой войны. Где бы вы ни ели, дома или в ресторане, мясо можно было купить только по купонам. Решение проблемы во время второй мировой войны представляется мне менее этичным: если вы были в состоянии заплатить за трапезу, то могли есть мясо в ресторане хоть каждый день, потому что в ресторанах не требовалось никакого документа.

Три дня, проведенные вместе, прошли в редких вспышках надежды. Мы то и дело заговаривали о планах на будущее, но оба чувствовали, что лучше ничего не загадывать. Единственным светлым пятном для меня было полученное вскоре после отъезда известие, что Арчи больше не будет летать из-за синусита — вместо этого ему поручили заведовать ангарами. Арчи всегда отличался организаторскими и административными способностями. Несколько раз его имя упоминали в официальных сообщениях и в конце концов наградили орденом Св. Георгия, равно как и орденом «За безупречную службу». Но больше всего он гордился тем, что среди первых удостоился чести быть упомянутым генералом Френчем. Это, говорил Арчи, действительно кое-чего стоит. Он получил и русский орден — Святого Станислава — такой красивый, что я с удовольствием надела бы его сама на какой-нибудь прием в виде украшения.

В том же году я подхватила жесточайший грипп с осложнением на легкие и поэтому не могла ходить на работу чуть ли не три недели или месяц. Когда я вернулась в госпиталь, оказалось, что там открыли новое отделение — бесплатную аптеку, в которой мне предложили место. Я проработала там два года, аптека стала моим вторым домом. Новым отделением руководили миссис Эллис, жена доктора Эллиса, и его многолетняя ассистентка и моя подруга Айлин Моррис. Я должна была помогать им и сдать для этого вступительный экзамен по фармакологии, который позволил бы мне работать в области медицины или фармакологии. Все это казалось интересным, и часы работы подходили мне — аптека закрывалась в шесть часов, и я работала то в утреннюю, то в дневную смену, так что мне стало легче справляться со своими домашними обязанностями.

Не могу сказать, что новая деятельность нравилась мне больше, чем прежняя. У меня, наверное, было настоящее призвание — медицинской сестры, и я была бы счастлива на всю жизнь остаться ею. Впрочем, поначалу новая работа показалась мне интересной, только уж больно однообразной, и я всегда рассматривала ее как временную. С другой стороны, так приятно было находиться среди друзей. Я питала сильную привязанность и огромное уважение к миссис Эллис, одной из самых спокойных и безмятежных женщин, встретившихся мне за всю жизнь, с ласковым, даже сонным голосом и совершенно особенным чувством юмора, которое проявлялось в самые неожиданные моменты. Она была также великолепным педагогом, сочувствовала трудностям, возникающим перед учениками, и то обстоятельство, что, по ее собственному признанию, школьные примеры на деление давались ей нелегко, способствовало установлению с ней самых дружеских отношений.