Как шли они на смерть по Шмен-де-Дам, не стоит вспоминать. Даже высшее командование союзнических войск или Военное министерство не догадывались, что после 8 августа немцы почти полностью выдохлись. И в конце сентября, когда Конан Дойл посетил австралийский сектор фронта по приглашению сэра Джозефа Кука, военно-морского министра Австралии, об этом еще не решались помыслить.

Шла беглая перестрелка, траншеи осыпались, проволочные заграждения были смяты. Всего в пятистах ярдах от места сражения сидел он на вышедшем из строя танке и под орудийную канонаду, напоминающую хлопанье дверей, смотрел на склон, поросший, как в Хайндхеде, елями, среди которых развивалась атака американо-австралийских частей на их участок Гинденбургской линии обороны.

— Тебе не кажется, — спросил он Иннеса накануне вечером, когда они сидели в опустевшей, тесной офицерской столовой, — что я со своими легкомысленными разговорами несколько не к месту здесь в такое время?

— Ради Бога, продолжай в том же духе, — ответил брат, — это как раз то, что им нужно.

После прорыва Гинденбургской линии хлынули осенние дожди, неся с собой эпидемию гриппа. При всей симпатии Конан Дойла к австралийцам, в которых он находил что-то общее с американцами, он посчитал долгом заявить перед большой группой собравшихся его послушать, что 72 % всей английской армии составляют солдаты с Британских островов и именно на их долю приходится 76 % всех жертв, — об этом нельзя забывать! А в небе кружили аэропланы и моросил дождь.

Неужели конец близок? Возможно ли это?

Вечером, накануне отъезда на австралийский фронт, Джин приехала в Лондон проводить его. Они остановились в Гроувнор-отеле. Эти двое, любившие друг друга столько лет, никогда не испытывали таких сильных чувств, как в те черные дни. Она волновалась, как всегда, когда он уезжал, боялась, что он позабудет об осторожности, несмотря на все свои заверения, что он-де лицо штатское.

На следующее утро в отель пришел Кингсли. Зная, что Джин еще там — в слезах, расстроенная, — он из деликатности не захотел ее беспокоить, но решил ободрить. Он оставил для нее записку и букет цветов.

«Я рад за него, — писал Кингсли, — потому что знаю, что значит для него отправиться туда и увидеть наших людей в деле». С тех пор Джин всегда носила эту записку с собой в конверте, на котором написала: «Последнее письмо от милого Кингсли».

К концу октября, когда враги союзнических армий отступали, а итальянцы повели наступление от берегов Пиаве, Кингсли подхватил грипп. Ранения, полученные на Сомме, подорвали его здоровье. Конан Дойл, находившийся в то время в Ноттингеме с лекциями о спиритизме, получил телеграмму от Мэри как раз перед выходом на сцену. В телеграмме сообщалось, что Кингсли при смерти.

Конан Дойл никак не выдал своих чувств, разве что глаза его слегка увлажнились, — он вышел на сцену и прочел лекцию, убежденный, что именно этого ждал бы от него Кингсли.

«Я не обладаю красноречием и не делаю из этого профессии, — сказал как-то раз он, — но я говорю громко и только то, что могу доказать».

Кингсли скончался 28 октября. А через две недели, когда его отец снова остановился в Гроувнор-отеле, пришла весть о перемирии.

Он узнал об этом в одиннадцать часов утра вот при каких обстоятельствах: сидя в фойе отеля, он увидел, как прилично одетая женщина, на вид весьма спокойная и уравновешенная, пройдя сквозь вертящиеся двери, медленно провальсировала по фойе, держа в каждой руке по «Юнион-Джеку», и так же, кружась, вышла наружу. Секундой позже поднялся великий шум.

Конец бойне. Конец убийствам. Конец воздушным рейдам. Как сказал президент Вильсон, мир спасен для демократии.

В Уиндлшеме, вдали от этой суеты, заперся он в своем кабинете и огляделся: вот на камине фотографии и ордена — теперь среди них и фотография Кингсли. Вверху, на уровне слуховых окошек, висит начищенный колокол с военного тральщика «Конан Дойл», который в тот год, когда был подарен колокол, после многочасовой погони настиг и утопил подводную лодку нового типа, удлиненную и оснащенную пушками на носу и на корме.

Итак, все позади.

Альфред Вуд, вернее майор Вуд, скоро вернется к своим секретарским обязанностям. Его самого, Джин и детей, матушку, Иннеса и Клэр — всех пощадила война; о, если бы она не унесла мужа Лотти и сына Конни и стольких и стольких еще! На Рождество установилась промозглая гриппозная погода, заставив их с Джин держаться ближе к очагу. В феврале 1919 года пришла еще одна телеграмма.

Умер Иннес.

Бригадного генерала Дойла, вернувшегося во Францию после радостной домашней побывки, свалила пневмония.

За прошедшие четыре года он был так физически истощен, что жизненных сил почти не оставалось. «Вы совсем не жалуетесь», — сказал его ординарец. Иннес в ответ пробормотал только, что он человек военный и всегда был человеком военным; и он ушел к своим предкам, которые тоже были людьми военными.

Брат Иннеса, пусть у него и подкосились ноги от такого удара судьбы, вновь не показал виду. «Ну… То есть, как сказать! О Господи! Что же?» — памятная речь Иннеса по-прежнему вызывала у него улыбку. Ведь, хвала Всевышнему, врата не сомкнулись навеки и путь открыт.

К такому выводу он пришел уже три года назад, и все, что ему пришлось пережить с тех пор, только подтверждало его правоту.

«С того момента, как я понял всеобъемлющее значение этого вопроса, — писал он впоследствии, — и осознал, сколь полно, будучи воспринято всем сердцем, должно это изменить и очистить людские представления, я почувствовал… что все иные дела, которые я совершил или могу совершить в будущем, ничто в сравнении с этим».

На его плечи легла неотложная обязанность, долг перед человечеством, которое теперь, когда на землю сошел мир, оказалось у разрушенного, потухшего очага. И горечь утрат в наступившей тишине и покое, располагающем к воспоминаниям, стала ощущаться еще острее. И более, чем когда бы то ни было, нужно было донести до человечества свое благовествование: «Погибшие не мертвы».

Его книга «Новое откровение» была опубликована в июне 1918 года. За ней ровно через год последует вторая книга «Живая весть». Как только он завершил работу над своей шеститомной историей войны, с которой он не получал отчислений, чтобы, расходясь по самой низкой цене, она могла попасть в руки каждого участника событий, он намеревался посвятить всю свою энергию, все свои таланты спиритизму.

Навеки запало ему в душу впечатление от одной ночи в Уэлсе на вилле м-ра Саути. Они с Джин после спиритического сеанса вышли из дому на улицу. Небо позади них освещали металлургические заводы, впереди мерцали огни города. Голова шла кругом, все тело дрожало, инстинктивно он, как всегда, сжал руку Джин.

— Боже мой, если бы они только знали — о, если бы они только знали!

Это был крик души. И в нем, возможно, уже таилась идея, что он обязан донести свою весть до народов за пределами Британии, за пределами городов, отмеченных на карте в его кабинете, он должен взвалить эту обязанность на свои плечи, чтобы люди в самых отдаленных уголках мира услышали эту весть из его уст.

Но эти переживания пришли позже, а тогда, в тот самый момент, когда он решил, что ему открылась истина, он поведал все Джин, и оба они хорошо представляли, как будет воспринято его выступление в защиту спиритизма.

Едва он публично объявил о своей вере в журнале «Лайт» и его сочувственный отзыв на книгу сэра Оливера Лоджа появился в «Обзервере» от 26 ноября 1916 года, к нему стали относиться с удивлением и недоверием. Это, мол, временное и не может быть всерьез — чувства, в общем, те же, что были вызваны его весьма сдержанными выступлениями в 1901 году, только теперь они выражались гораздо энергичнее.

«Конан Дойл — апостол здравого смысла? Конан Дойл, наш Конан Дойл?»

Это «наш» и выражало всю горечь обиды публики. У нас, представляющих эту самую публику, сознание, как у карикатуристов: нам непременно нужно приклеить ярлык раз и навсегда, иначе мы не знаем, на каком мы свете. Ну а как быть с Круком, Лоджем или Расселом Уоллесом? О, они уважаемые ученые, но они вполне укладываются в тот образ «рассеянного профессора» из комиксов, который, выходя из дому, сует своей жене чаевые и целует на прощанье швейцара. Наделенные такими чудачествами, они стояли вне жизни, в стороне. Но Конан Дойл? Тут совсем другое дело.

Он играл в шары, умел бить на три борта в бильярде, мог выстоять против любого любителя-тяжеловеса. Он создал, наконец, Шерлока Холмса. Четверть столетия его коренастая фигура олицетворяла независимого британца, свободного от всего этого вздора.

Что же случилось? Уж не заболел ли он в самом деле?

Все это он знал и понимал очень хорошо. Он будет самым знаменитым из всех, обратившихся в спиритизм, самой заметной мишенью, потому что именно его обращение казалось самым невероятным. И следующим, конечно, вставал вопрос денег.

О доходах следовало забыть. Доходы к черту. Он был сейчас самым высокооплачиваемым автором — до десяти шиллингов за слово. Он еще мог позволить себе время от времени рассказ-другой — в его кабинете стоял бюст Шерлока Холмса еще с норвудских времен, — но никаких повестей или романов, если они не посвящены спиритизму. Ничего, кроме спиритических книг, спиритических статей, спиритических доказательств. А выступая с лекциями, он мог брать плату только на покрытие расходов.

И тут из глубины прошлого всплывают строки:

«Вам, мздоимцы, не понять…»

А заслуженные почести?

В 1919 году ему исполнилось шестьдесят лет. Он еще мог рассчитывать, если Бог даст, лет на десять плодотворной писательской деятельности. И вот приходит на память одно его письмо: «Я могу представить себе человека, который под конец долгой и плодотворной жизни принимает рыцарский титул как знак признания проделанного им труда», — так писал он в 1902 году.