Уиндлшем, с его пятью фронтонами, серыми стенами и белыми оконными рамами, с красной черепицей и красными же трубами, был виден издалека. Главный фасад, перед которым Джин разбила розарий, выходил на юго-запад. В правой части дома, если стоять к нему лицом, размещался его кабинет.

В передней комнате сидел секретарь, Альфред Вуд, человек плотного сложения, военной выправки, лет на шесть младше него. Это помещение отгораживалось от следующего малиновыми шторами. Ряд окон и балкон задней комнаты кабинета выходили на то, что некогда было Эшдаунским лесом, на красные вымпелы площадки для гольфа, а дальше, сколько хватало глаз, стелился багряно-желтый терновник, таявший в голубой дымке Суссекских холмов, убегающих к Проливу.

— Взгляните туда! — любил он говорить, подходя к окну и указывая вдаль. — Видите эту группу деревьев в четверти мили отсюда слева?

— Да, да. Что это?

— Это так называемый Кровавый Дол. Когда-то, во времена контрабандистов, там произошла жестокая стычка с таможенниками. — И он оглядывался на кожаные кресла, книжные полки, старый верный письменный стол, на поверхности которого лежала большая лупа, а во внутреннем ящике — небольшой пистолет. «Разве здесь не должно хорошо работаться?»

В первое время, однако, он работал мало. Чтобы доставить удовольствие Джин, он написал еще два холмсовских рассказа — «В Сиреневой Сторожке» и «Чертежи Брюса-Партингтона». И опять же в угоду Джин занялся он садоводством, да так рьяно, что ей приходилось напоминать, что он не землекоп, а садовник. Дом их был всегда полон гостей; два дня в неделю они совершали визиты или сами принимали в Лондоне.

Он так гордился ее обаянием — она любила одеваться в голубое, оттеняющее ее карие глаза и темно-золотистые волосы, — что даже самые тягучие приемы не угнетали его. А у Джин, при всей ее любви к музыке, животным и цветоводству, было в жизни лишь одно настоящее увлечение — ее безупречный супруг. Что бы Артур ни сказал или ни сделал — он всегда прав. Однажды, после обеда, за которым лорд Китченер не совсем учтиво обошелся с ее мужем, она, чисто по-женски негодуя, решилась писать Китченеру о том, как должен вести себя истинный джентльмен. А муж ее, посмеиваясь про себя, однако весьма польщенный, сделал вид, что ничего не замечает, и не стал ей мешать.

В Уиндлшеме главную роль в их быту стала играть непомерных размеров бильярдная, связанная со столькими воспоминаниями.

Бильярдной этой — во всю ширину дома с востока на запад, с окнами во всю стену по торцам, в которой, когда сворачивали ковры, могли танцевать сразу 150 пар, — Конан Дойл, перестраивая дом, отвел роль гостиной — средоточия всей жизни.

В одном ее конце, под сенью пальм, стояли рояль и арфа Джин. В другом конце, под лампой с зеленым абажуром, — его бильярдный стол. И рояль, и бильярд в этом огромном помещении терялись, как терялись обитые парчой кресла и разостланные по полу звериные шкуры. Над камином висел портрет Тома Стаффорда кисти Ван-Дейка, принадлежавший его деду Джону. Над другим камином, в алькове, не уступающем размерами иной комнате, висела оленья голова в обрамлении патронташей — трофей из Южной Африки. По стенам, обтянутым голубыми обоями, шел бордюр из оружия наполеоновских времен. И среди оружия висел его собственный портрет работы Сиднея Пейджета.

С наступлением сумерек, при свете газовых светильников, льющемся сквозь розовый шелк и стекло абажуров и отраженном в натертых до блеска полах, сколько голосов, сколько бесед слышали они с Джин в стенах этой самой бильярдной, где оживает для нас атмосфера довоенной эпохи.

Тут и сэр Эдвард Маршалл Холл, Великий Защитник, доказывающий, что д-р Криппен мог быть оправдан. И исследователь Арктики Стефанссон, развернувший на бильярде свои географические карты. В алькове сидит Редьярд Киплинг и, покуривая гаванскую сигару, рассказывает историю об убийстве «внушением» в Индии. И Уильям Дж. Бернс, американский детектив, объясняющий действие детектофона и осаждающий хозяина вопросами о Шерлоке Холмсе. У рояля Льюис Уоллер, романтический актер, непревзойденный Генрих V; когда он читает отрывки из своих ролей, его голос заставляет звенеть хрустальным звоном стеклянные с шелковой драпировкой абажуры.

Но для 1909 года это пока еще сцены из будущего. А обед в честь По, в марте того же года, происходил незадолго до рождения их первенца. И хоть отец не был новичком, его на сей раз «охватила такая тревога, что стыдно признаться». Ребенок, мальчик, появился на свет в день святого Патрика. Матушка была в восторге.

«Итак, — писала она, сразу переходя к делу, — как насчет имени? — Учитывая день появления на свет, почитая дедушку и семейные традиции, я склоняюсь к имени Патрик Перси Конан Дойл».

Но сами родители не испытывали склонности к этому имени, о чем и сообщили матушке. И спустя три дня тон матушкиного письма уже иной.

«Вы вольны поступать как вам угодно, — выражает матушка гордое безразличие. — Это, безусловно, ваше право». После недолгих пререканий матушка, мечтавшая, что все ее отпрыски будут носить «великое древнее имя» Перси Баллинтампль «в сочетании с Конанами, как в Саль-де-Шевалье на Монт-Сен-Мишель», смирилась с предложением назвать внука Денис в честь сэра Дениса Пака из рода Фоли.

Едва лишь Денис Перси Стюарт Конан Дойл был крещен, как его отец с новым пылом бросился на защиту угнетенных и беззащитных. Теперь это было «Преступление в Конго». А мишенью его был Леопольд Второй, король Бельгии.

На «Черном континенте», на несколько тысяч квадратных миль, простиралось Свободное государство Конго, по большей части покрытое непролазными джунглями, в 1885 году признанное международным соглашением. Управление им возлагалось на бельгийского короля, который был призван «способствовать моральному и материальному благополучию коренного населения».

Но старый сатир, король Леопольд, сочетавший веселый нрав с холодным цинизмом, понимал благосостояние туземцев по-своему. Конго сулило Соломоновы сокровища (слоновая кость и золото), стоило только кнутом и цепями, калеча и убивая, запрячь в работу черных. Долгие годы эти сокровища перетекали в его карманы. Он не обнародовал никаких отчетов. Кроме его ближайших советников, нескольких человек в Бельгии, никто не знал, как на самом деле управляется Конго. Но постепенно, из консульских донесений и протестов миссионеров, Европа уловила царящий в джунглях дух. То был дух насилия и смерти.

В 1903 году Британское правительство не из одних лишь гуманных побуждений, но и блюдя интересы свободной торговли, выступило с протестом. Росло возмущение и в Бельгии. Конан Дойл, впервые ознакомившись с подлинными фактами, просто отказывался верить. Картина зверств, изощренного надругательства и насилия даже в наш жестокий век заставляла содрогнуться.

«Я убежден, — писал он в предисловии к „Преступлению в Конго“, появившемуся в октябре 1909 года, — что причина безучастности общественного мнения к вопросу о Конго в том, что эта ужасающая история не доходит до людского сознания». И поэтому цель своей новой книги, где так же, как и в «Войне в Южной Африке…», каждое утверждение тщательно подкреплялось цифрами и фактами и которая не принесла ему ни пенни дохода, он видел в том, чтобы донести до людей правду о Конго.

«Я очень рад, — писал Уинстон Черчилль, тогдашний глава Министерства торговли в либеральном правительстве, — что Вы обратили свой взор на Конго. Я окажу Вам посильную помощь». Руку помощи протянул из Реддинга в Коннектикуте и умирающий Марк Твен.

Но… «Осторожно!» — предупреждало Министерство иностранных дел; сэр Эдвард Грей, его глава, считал, что эта шумиха вокруг Конго угрожает европейскому миру. Впрочем, запущенная Конан Дойлом кампания уже набрала ход, в то время как он сам оказался действующим лицом иной, несколько комической американской антрепризы.

4 июля в Рено должна была состояться встреча на звание чемпиона в тяжелом весе между Джимом Джефри и негритянским боксером Джеком Джонсоном, но расовая проблема мешала выбору рефери, и, если бы сэр Артур Конан Дойл соблаговолил выступить в этой роли, обе стороны были бы удовлетворены.

«Ей-богу, — говорил он, — подобного спортивного предложения мне еще не приходилось получать».

Он и сам еще не оставил занятий боксом, и каждую неделю в Уиндлшем приезжал его спарринг-партнер. Джин, хорошо его изучившая, была гораздо менее удивлена американским предложением, чем некоторые его друзья.

— Так ты собираешься ехать?

— Ехать? Разумеется, собираюсь! Это великая честь!

Вилли Хорнунг и даже Иннес пытались отговорить его, уверяя, что англичанин в роли судьи американского поединка с расовым подтекстом должен быть счастлив унести ноги живым. Тут-то и заключалась их тактическая ошибка. Ничто не могло бы так повлиять на его решение — он немедленно принял предложение. И если неделю спустя ему пришлось-таки с горечью отказаться, то лишь вняв голосу совести, преследовавшей его столь же неотступно, как и матушка.

«Дело Конго только начинается, — твердила совесть. — Ты не можешь бросить все в таком виде. Просто не имеешь права! К тому же нельзя забывать о театре».

Правда, тут, в театре, он нашел себе одно слабое утешение. Задолго до 4 июля, когда Джонсон на пятнадцатом раунде разделался с Джефри, тот, кто должен был быть рефери на их поединке, стоял на галерке театра «Аделфи» и следил за боем по ходу его собственного боксерского представления — пьесы «Дом Темперли».

1910 год прошел для него под знаком театра — то был год натянутых до предела нервов и едва ли не провала. Точнее говоря, началось это раньше, полгода тому назад, когда пьеса «Огни судьбы» (так называлась инсценировка «Трагедии в Короско» с изменениями в сюжете) была успешно поставлена в театре «Лирик».

Уже знакомый нам Льюис Уоллер играл в «Огнях судьбы» главную роль весьма юного полковника бенгальских улан. Уоллеру требовались роли блестящие — удачней всего выходил у него д’Артаньян и мосье Бокэр, он был кумиром женщин, выразителем мужественного начала, при этом подвижным и оживленным, как поющая юла; он даже мог играть в паре с актрисой (какой актер отважился бы на такое?) выше его ростом. И уже в 1906 году, когда он некоторое время руководил Имперским театром и выступал вместе с Лили Лангтри, Уоллер сыграл роль в «Бригадире Жераре».