Темное небо прорезала широкая серая полоса, серебряный меч расщепил ее, и утро стало медленно подниматься над Лондоном. Холм, на котором лежало поле, возвышался над всеми холмами, и наши герои различали, как возникает город во все светлеющем свете.

Наконец на небе появилось ярко-белое солнце, и город стал виден целиком. Он лежал у ног во всей своей чудовищной красе. Параллелограммы кварталов и квадраты площадей складывались в детскую головоломку или в огромный иероглиф, который непременно надо прочитать. Тернбулл, истинный демократ, часто бранил демократию за тупость, суетность, снобизм – и был прав, ибо демократия наша плоха лишь тем, что не терпит равенства. Он много лет обвинял обычных людей в глупости и холуйстве; и только сейчас, со склонов Хэмстеда, увидел, что они – боги. Творение их было тем божественней, чем больше ты сомневался в его разумности. Поистине, нужна не только глупая практичность, чтобы совершить, такую дикую ошибку, как Лондон. К чему же это идет? Кем станут, какими будут когда-нибудь немыслимые созданья – рабочий, толкающийся в трамвае, или клерк, чинно сидящий в омнибусе? Подумав об этом, Тернбулл вздрогнул – быть может, от утреннего холода.

Смотрел на город и Макиэн, но лицо его и взгляд свидетельствовали о том, что на самом деле глаза его слепы, точнее – обращены в его душу. Когда Тернбулл заговорил с ним о Лондоне, жизнь вернулась в них, словно хозяин дома вышел на чей-то зов.

– Да,– сказал Макиэн,– это очень большой город. Когда я приехал, я даже испугался. Там, у нас, много больших вещей – горы уходят в бесконечность Божью, море – к краю света. Но у них нет четкости, нет формы, и не человек их создал. Когда же ты видишь такие большие дома, или улицы, или площади, кажется, что бес дал тебе лупу, или что перед тобою – миска, высокая, как дом, или мышеловка для слона.

– Словно Бробдингнег,– сказал Тернбулл.

– А где это? – спросил Макиэн.

Тернбулл печально ответил: «В книге», и молчание разделило их.

Все, что наши герои захватили с собой, лежало рядом с ними. Шпаги валялись на траве, как тросточки; плитки шоколада, бутылки вина, консервы напоминали о мирном пикнике; а в довершение беспорядка повсюду виднелись изделия глашатаев нашего безвластия – газеты. Тогда-то редактор «Атеиста» и взял одну из них.

– Про нас много пишут,– сказал он.– Вам не помешает, если я закурю?

– Чем же это может помешать мне? – спросил Макиэн.

С интересом взглянув на человека, совершенно незнакомого с условностями, Тернбулл закурил и выпустил клубы дыма.

– Да,– сказал он наконец,– мы с вами – хорошая тема. Я сам журналист, мне ли не знать! Впервые за несколько поколений британцев волнуют английские, а не заморские злодеи.

– Мы не злодеи,– сказал Макиэн.

Тернбулл засмеялся.

– Если бы я не подозревал, что вы гений,– сказал он,– я бы решил, что вы дурак. Вы совершенно не понимаете обычной речи. Ну что ж, давайте собирать пожитки, пора нам идти.

Он вскочил и принялся рассовывать припасы по карманам. Пытаясь засунуть в полный карман еще и банку консервов, он заметил: .

– Так вот, если судить по газетам, мы с вами – самые знаменитые люди в Англии.

– Да,– отвечал Макиэн,– я прочитал то, что про нас пишут. Но они не поняли главного.– И он вонзил шпагу в землю, как человек, сажающий дерево.

Тернбулл привязал к пуговице последнюю пачку печенья и заговорил, словно нырнул в море:

– Мистер Макиэн, послушайтесь меня. Нет, слушайтесь меня не только потому, что я тут бывал, а вы нет – вы можете посмотреть карту,– а потому, что я знаю здешний народ. Каждое из этих окон – око, следящее за нами. Каждая труба – палец, указующий на нас. Шесть месяцев, не меньше, будут заниматься только нами, как в свое время занимались Дрейфусом. Не думайте по простодушию, что нам стоит перевалить за эти холмы, как переваливает за горы беглец на вашей земле. Узнать нас могут повсюду, словно мы – Наполеоны, бежавшие с Эльбы. Нам придется спать под открытым небом, как в Африке. Нам придется обходить даже маленькие селения. А главное – мы не сможем заняться тем, что вы назвали главным, пока не убедимся, что мы совершенно одни. Поверьте, если нас поймают, мы до самой смерти не выйдем из сумасшедшего дома. Словом, слушайтесь меня, иначе мы не отойдем от Лондона и на десять миль. Под моим началом мы пройдем все шестьдесят. У меня – галеты, консервы и сгущенное молоко. Вы берете шоколад и бутылку.

– Хорошо,– отвечал Макиэн послушно, как солдат.

– Ну и прекрасно. Пошли! Вон туда, за третий куст – и вниз, в долину.

Тернбулл быстро пошел по указанному пути; но вскоре остановился на извилистой тропинке, почуяв, что Макиэн за ним не идет.

– Что с вами? – спросил он.– Вам плохо?

– Да,– ответил Макиэн.

– Хлебните немного,– сказал Тернбулл.– Бутылка у вас.

– Я не болен,– произнес Макиэн странным и скучным голосом.– Точнее, у меня болит душа. Меня мучает соблазн.

– Что вы такое говорите? – спросил Тернбулл.

– Сразимся сейчас! – неожиданно и звонко крикнул Макиэн.– Здесь, на этой блаженной траве!

– Да что с вами, дурак вы…– начал Тернбулл, но Макиэн кричал, ничего не слыша:

– Вот он, час воли Божьей! Скорее, будет поздно! Скорее, сказано вам.

Он вырвал шпагу из ножен с невиданной яростью, и солнце сверкнуло на клинке.

– Дурак вы, честное слово,– закончил Тернбулл.– Спрячьте шпагу. На первый шум выйдут люди, хотя бы из того дома

– Один из нас уже умрет,– не сдался Макиэн.– Ибо пробил час Божьей воли.

– Меня мало трогает Его воля,– отвечал редактор «Атеиста».– Скажите лучше, чего хотите вы.

– Дело в том…– начал Макиэн и замолчал.

– Ну, ну! – подбодрил его Тернбулл.

– Дело в том,– сказал Макиэн,– что я могу полюбить вас.

Лицо Тернбулла вспыхнуло на мгновение, но он насмешливо сказал:

– Любовь ваша выражается несколько странно.

– Не говорите вы в этом стиле! – гневно закричал Макиэн.– Не насилуйте себя! Вы знаете, что я чувствую. Вы сами чувствуете так же.

Тернбулл снова вспыхнул и снова сказал:

– Мы, шотландцы с равнины, думаем медленней, чем вы, уроженцы гор. Дорогой мой мистер Макиэн, о чем вы говорите?

– Вы это знаете,– отвечал Макиэн.– Сражайтесь, или я…

Тернбулл глядел на него спокойно и серьезно.

– …или я не смогу сражаться с вами,– неожиданно сказал Макиэн.

– Можно мне сначала задать вам вопрос? – спросил Тернбулл.

Макиэн кивнул.

– Что станет,– спросил Тернбулл,– если мы не будем драться?

– Я буду знать,– отвечал Макиэн,– что слабость моя помешала справедливости.

– Слабость, справедливость…– повторил Тернбулл.– Но это же просто слова.

– Ах, номинализм…– сказал Макиэн и устало махнул рукой.– Мы разобрались в нем семь столетий тому назад,

– Разберемся же и сейчас,– сказал Тернбулл.– Вы действительно считаете, что любить меня грешно? – И он неловко улыбнулся.

– Нет,– медленно отвечал Макиэн,– я не это хотел сказать. Быть может, в том, что вы исповедуете, не все от лукавого. Быть может, вам явлены неведомые мне истины Божьи. Но мне надо сделать дело, а добрые чувства к вам этому мешают.

– Мне кажется, вы сами чувствуете,– мягко сказал атеист,– что от Бога, а что – нет. Почему же вы верите догме, а не себе?

Макиэн потерял терпение, как теряет его человек, когда ему приходится объяснять каждое свое слово.

– Церковь – не клуб! – закричал он.– Если из клуба все уйдут, его просто не будет. Но Церковь есть, даже когда мы не все в ней понимаем. Она останется, даже если в ней не будет ни кардиналов, ни папы, ибо они принадлежат ей, а не она – им; Если все христиане внезапно умрут, она останется у Бога. Неужели вам не ясно, что я больше верю Церкви, чем себе? Нет, что я больше верю в Церковь, чем в себя самого? Да что мне до чувств, когда их перевернет приступ печени или бутылка бренди? Я больше верю в…

– Постойте,– перебил его Тернбулл,– вы говорите «я верю». Почему вы доверяете своей вере и не доверяете своей… скажем, любви?

– Я могу доверять тому, что во мне от Бога,– серьезно отвечал Макиэн.– Но во мне есть и низшее, животное начало, ему доверять нельзя.

– Значит, ваши чувства ко мне – низкие и животные? – спросил Тернбулл.

Макиэн впервые за эту беседу посмотрел на него не гневно, а растерянно.

– Что бы ни свело нас,– сказал он,– лжи между нами быть не может. Нет, мои чувства к вам не низки. Я ненавижу вас потому, что вы ненавидите Бога. Я могу полюбить вас… потому что вы хороший человек.

– Ну что ж,– сказал Тернбулл (лицо его не выдало никаких чувств),– что ж, будем драться.

– Да,– отвечал Макиэн.

И клинки их скрестились, и на первый же звук стали из ближнего дома вышел человек. Тернбулл опустил шпагу. Макиэн удивленно оглянулся. Почти рядом с ним стоял крупный, холеный мужчина в светлых одеждах и широкополой шляпе.

Глава V

МИРОТВОРЕЦ

Когда дуэлянты увидели, что они не одни, оба сделали очень короткое и одинаковое движение. Каждый из них заметил это и за собою, и за другим, и понял, что это значит. Они выпрямились, словно и не думали драться, но не сердито, а скорее с каким-то облегчением. Что-то – не то вне их, не то внутри – неуклонно размывало камень клятвы. Они вспоминали зарю своей вражды, как вспоминают зарю любви несчастные супруги.

Сердца их становились все мягче. Когда шпаги скрестились там, в лондонском садике, и Тернбулл, и Макиэн готовы были убить того, кто им помешает. Они были готовы убить его и убить друг друга. Сейчас им помешали, и они ощутили облегчение. Что-то росло в их душах и казалось им особенно немилосердным, ибо могло обернуться милосердием. Каждый из них думал – не подвластна ли дружба року, как подвластна ему любовь?

– Конечно, вы простите меня,– и бодро и укоризненно сказал человек в панаме,– но я должен с вами поговорить.

Голос его был слишком слащав, чтобы называться вежливым, и никак не вязался с довольно дикой ситуацией,– увидев, что люди дерутся на шпагах, любой удивился бы.