Мы провели в Барбизоне три недели, а потом я подумал, что мы могли бы перед возвращением в Париж пожить еще пару недель в каком-нибудь оживленном месте: в конце концов, занятно будет снова увидеть людей и растранжирить деньги, чего мы не могли себе позволить. Ни я, ни Хеста не знали, куда бы податься, и отправились в Дьепп, потому что в период отпусков билеты туда были дешевы. Мы остановились в маленьком отеле в городе.

Рынок там был грандиозный, и мы слонялись вокруг ларьков, накупая вещи, которые не были нам нужны. Хеста распрощалась со своей былой бледностью — теперь она покрылась роскошным коричневым загаром. Никто из женщин, которых я видел, не шел ни в какое сравнение с ней. Она так потрясающе выглядела среди них, что я не мог налюбоваться, а поскольку мы постоянно были в толпе — либо в казино, либо на пляже, — то я обнаружил, что безумно в нее влюблен. Когда мы наконец оказывались наедине в отеле, я не мог от нее оторваться. Мне казалось, что я впустую растратил столько времени в Барбизоне, когда целыми днями бродил в одиночестве. В Дьеппе я пытался наверстать упущенное. Мы оба сошли с ума и не имели ничего против этого. Я подумал, что позволю себе побезумствовать перед тем, как снова усесться за письменный стол на улице Шерш-Миди и упорно писать всю осень. Тогда мне придется стать серьезным, придется работать. К тому же и деньги когда-то кончатся. Нужно будет написать книгу и опубликовать ее, а также закончить пьесу. Но все это будет, когда я вернусь в Париж. А пока что я забуду обо всем, что не связано с Хестой. Я хотел пресытиться любовью к ней, чтобы потом ощутить нечто вроде усталости — тогда я смог бы спокойно продолжить свою работу, хотя Хеста и будет рядом. Я подумал, что если изо всех сил буду любить ее сейчас, то не так страстно буду желать ее осенью, а это пойдет на пользу моей книге.

Итак, мы особенно нигде не бывали в Дьеппе, кроме рынка и пляжа. Иногда ходили в казино, а Хеста пару раз побывала на концерте. Но я ничего этого не помню — только нашу комнату в отеле, с видом на площадь. Напротив находился театр, и каждое утро мимо нашего окна проходил старик с мешком за спиной, призывавший нести ему старые тряпки, а также бутылки.

Хеста ходила без чулок и шляпы. Она была похожа на ребенка. Порой мне становилось от этого не по себе. Она не должна быть такой юной!

Я мысленно вижу ее, как на картинке: она сидит на кровати обнаженная, поджав под себя ноги. Был ужасно жаркий вечер, и она, сбросив с себя все, расчесывала волосы. Я лежал в кресле, глядя на нее, и курил сигарету.

— Мне бы хотелось, — сказал я, — чтобы ты была проституткой.

Она засмеялась и спросила:

— Почему?

— Потому что тогда ничего не имело бы такого большого значения. Нам было бы наплевать на все, что бы мы ни делали.

— Это и сейчас не имеет значения, — возразила она.

— Не знаю, — усомнился я. — Это неправильно, тебе же всего девятнадцать.

— Возраст не имеет значения. Я чувствую себя старше, гораздо старше. Мне кажется, что я живу так долго.

— Если бы ты была проституткой, я мог бы обращаться с тобой как угодно и просто уйти, ни о чем не заботясь.

— Тебе этого хочется? — спросила она.

— Нет — вот почему порой так трудно, ведь мы — это мы.

— Ты знаешь, — сказала она, — ты был совершенно прав насчет брака. Так гораздо веселее, не правда ли? Я имею в виду, что мы совсем не чувствуем себя связанными. Любой из нас может уйти, если захочет.

Меня удивили ее слова. Почему-то, когда я говорил о браке свысока, все было в порядке, но когда это исходило от нее, то казалось неправильным.

— А ты изменила свою точку зрения, — заметил я.

— О, по прошествии какого-то времени начинаешь по-другому смотреть на вещи, — ответила она.

— Тебе все надоело?

— Дик, дорогой, не говори глупостей. Я люблю тебя сильнее, чем когда-либо.

И все равно это было как-то странно.

— Было бы мило, если бы тебе не нужно было писать и мы могли все время путешествовать, — сказала она.

— А как же твоя музыка?

— Теперь она уже не так для меня важна. Не знаю почему. Быть с тобой — вот единственное, что имеет значение. Мне бы хотелось, Дик, чтобы мы просто переезжали с места на место и чтобы всегда было такое же безумие, как сейчас, в Дьеппе.

— Мы бы кончили сумасшедшим домом, любимая, — парочка умалишенных!

— Мне бы хотелось сойти с ума подобным образом, — заметила она.

— Осталось всего три дня. На следующей неделе в это время мы будем в Париже, Хеста. Ты же не против, не так ли? Мы прекрасно проведем время.

— Да, чудесно.

— Ну что, дорогая, сходим в казино и посмотрим, что там происходит?

— Нет, давай останемся здесь.

— Не ленись, детка, одевайся.

— Нет.

— Почему, дорогая?

— Я не хочу никуда выходить.

— Не хочешь?

— Нет. Дик, иди сюда.

Глава пятая

Я не имел ничего против того, чтобы вернуться в Париж после Дьеппа. Я истощил свои способности наслаждаться, я больше не хотел быть к себе снисходительным и нетребовательным. За эти пять недель я получил все, что хотел. Я оставил праздным свой мозг и заботился только о своих удовольствиях. Было хорошо ни о чем не думать. Именно физическое удовлетворение несло в себе силу, свежесть и внутреннее очищение.

Теперь я знал, что могу идти вперед. Меня больше не посещали былые грезы о Джейке и Норвегии, они не витали поблизости, готовые поглотить мои мысли, как это было в жаркое время летом. Похоже было на то, что я распрощался с ними навеки. И Хеста перестала быть наваждением. Это было важнее всего. Теперь она не стояла между мной и моей работой. У нее были свое собственное место и своя собственная ценность. Я не совсем понимал, отчего это. Не понимал, почему в июне я сидел за столом в своей комнате перед чистым листом бумаги и от сознания того, что она лежит на кровати с книгой в соседней комнате, совершенно не мог писать, а теперь, в сентябре, я с легкостью могу писать почти в любое время дня, независимо от того, дома она или нет. Я больше не был одержим ею, ее образ не стоял постоянно у меня перед глазами, как прежде, и неистовая потребность в ее физическом присутствии каким-то туманным, загадочным образом перестала меня терзать. В июне мне постоянно нужно было вставать и идти в соседнюю комнату, чтобы посмотреть, там ли она; то, что она рядом, совершенно не давало мне работать. Я ничего не мог с собой поделать, и время, потраченное на мою книгу, не могло сравниться с драгоценными часами любви.

Теперь я мог сидеть в своей комнате, спокойный и безмятежный, и сознание того, что она рядом, за дверью, сделалось настолько привычным, что перестало меня отвлекать. Даже если она выходила из дому, я знал, что она вернется, знал, что она всегда будет здесь, под рукой, если мне понадобится. Итак, я мог отставить ее в сторону, исполненный уверенности и свободный. Да, я был необычайно свободен и мог теперь думать что пожелаю.

В июне она настолько вошла в мою кровь, что я утратил всякую свободу мыслить и действовать. Я принадлежал ей душой и телом. Чтобы освободиться от этого, я вынужден был сломать барьеры ее индивидуальности и сдержанности. Я уехал на эти пять недель, дабы преодолеть свою зависимость, пресытившись любовью. Мне хотелось полностью подчинить Хесту, чтобы она была прикована цепью, а я получил свободу. Это мне удалось. Я любил ее как никогда, но был свободен. Теперь она не властвовала надо мной, а была у меня в подчинении. Она была частью моего дома, моей жизни, общего порядка вещей. Я не спрашивал, что она об этом думает, и принимал ее в этом качестве. Лето закончилось, и теперь я мог продолжить писать.

Приключение и любовь казались детскими забавами по сравнению с честолюбием. Оно завладело мной и поднимало к каким-то таинственным, недостижимым высотам, а я, растерявшийся и счастливый, не ведавший, чего хочу, знал лишь, что меня ждет нечто подобное тайне, странной и прекрасной. Мне нужно лишь протянуть руку.

Я не знал, хочу ли я славы и успеха и что это значит. Может, титульный лист с моим именем? Или очевидное доказательство успеха — люди, беседующие обо мне? Слава — это когда любой человек в любом поезде читает написанное мною и знает обо мне, а я о нем — нет? А может быть, это тихое внутреннее сияние, никак не проявляющееся внешне, счастливое уединение, которое никто не сможет с тобой разделить, это когда разоблачаешься сам перед собой? Я не хотел стать писателем, который вымучивает свои произведения и у которого заранее готовы и название, и посвящение, но которому абсолютно нечего сказать: нет ни темы, ни настроения. Я желал постичь истину и значение искренности.

Где-то в стороне маячила тень моего отца, который состоялся, но не верил, что его сын на это способен. Желание доказать, что он не прав, было неразрывно связано с моим честолюбием. Он не был для меня человеком из плоти и крови, который отказал своему сыну в весточке, исполненной надежды и сочувствия, — он был поэтом, который будет вечно стоять на своей маленькой вершине, не имея соперников. Но в один прекрасный день я встречусь с ним лицом к лицу. Тогда он сойдет с пьедестала, обнажит голову и устыдится. Меня не устрашат никакие препятствия на моем пути, ведь теперь я исполнен какой-то новой силы, которая позволит мне их одолеть. Никто не в силах помешать мне достичь моей вершины.

Я не рассказывал Хесте об этих мыслях. Они были только моими. Она все-таки была женщиной, и мы шли разными путями. Наверное, она наконец что-то поняла, так как оставила попытки проникнуть в мои мысли. Она больше не задавала мне вопросов. Просто принимала меня таким, как есть, и довольствовалась тем, что я ей давал. Она всегда была там, на заднем плане, когда была мне нужна. У меня были мое дело и она. Этого было достаточно. Итак, я весь день сидел у себя в комнате на улице Шерш-Миди и отдавался страсти к сочинительству, более опасной, нежели приключение, и дающей большее удовлетворение, нежели любовь.